Изменить стиль страницы

— Вы откуда, хлопцы?

— Из Борисовки — в один голос ответили мы.

— А на чем же вы приехали? Погода такая, что и не знаю, на чем можно ехать. Грязь по колено…

— А мы пешком, — сказал я.

— Пешком? — удивленно переспросил он. — И повернувшись к своим ребятам сказал:

— Ну, вот, а вы говорите, кулачье. Да какой же кулак в такую погоду пойдет за тридцать километров! Наверное комсомольцы? — повернулся он к нам.

— Ну да! — радостно воскликнул я. — Вот только уже второй месяц пошел, а мы до сих пор не оформлены. За тем и пришли.

— Ну, вот! Что же вы, братишечки, — снова обратился он к ребятам, — своих не узнали. Ну, теперь делом свои грехи замаливайте. На хлопцев надо подобрать что-нибудь из костюмерной, чтобы они могли снять и просушить свою одежду. Да и что-нибудь поесть достаньте. А потом приведите их ко мне, разбираться с их комсомолом.

Вскоре мы сидели в кабинете у Голдина, и я рассказывал историю организации и деятельности нашей ячейки. Он заразительно хохотал, когда услышал, как наш докладчик проводил организационное собрание. Докладчика того он прекрасно знал. Тот не коммунист, и не комсомолец и, конечно, не имел никакого права организовывать комсомольскую ячейку. Нашу деятельность и в отношении сбора трудгужналога, и по политической учебе и по культурной работе одобрил и сказал, что он лично за то, чтобы такую ячейку сохранить. Но формально утвердить новую ячейку может только губком. Да и то, это делается только в исключительных случаях.

— Но мы что-нибудь придумаем, — сказал он. — Пока отдыхайте, а завтра встретимся. Но я не мог уйти так просто. Все время, пока мы говорили, мне не давал покоя его рубец. Он меня буквально тянул к себе. И прежде, чем уйти я спросил его о происхождении этого рубца. Не в гражданскую войну ли он приобрел его?

— Нет, не в гражданскую. Это особая история.

— А можно узнать, какая?

— Видите ли, это я попал под топор белых громил. Если бы не бабушка…

— Меня как молнией озарило: «А это не в Ногайске было?»

— Да, в Ногайске, — слегка удивленно подтвердил он. И вот тут он рассказал:

— Я двум людям обязан жизнью. Бабушке, которая бросилась под топор громилы, занесенной над моей головой. В результате чего, топор скользнул по моему черепу, но не разрубил его. Рубец страшный, но повреждена лишь кожа. Второй человек — доктор Грибанов. Он вывез меня к своим знакомым и там лечил. Если бы офицеры, которые приходили вечером в больницу, нашли меня, я был бы убит, потому что я видел в лицо громил. Они сначала забрали все ценности, а потом топором порубили нас. Пришли они в дом в офицерской форме, как комендатура. Иначе бы дедушка и не впустил их в дом. Ну, а потом топором решили скрыть свое преступление.

Я, в свою очередь, рассказал ему о том, что творилось в те дни в Ногайске. Рассказал и о своей стычке с Павкой Сластёновым. Услышав это, он вскочил и воскликнул: «О, так ты, значит, тот защитник Изи, которого он так часто вспоминает. Мальчишка, за которого ты тогда вступился — мой двоюродный брат. Он мне рассказал все точно так же, как рассказываешь ты. Он очень хотел найти тебя, но не знал ни фамилии, ни имени. Теперь я ему сообщу. Он в Днепропетровске.

Голдин сообщил Изе. Мы с ним обменялись несколькими письмами, собирались встретиться, но потом потеряли друг друга. Мы переночевали в клубе и утром снова встретились с Голдиным. Он предложил мне заполнить анкету и прийти вечером на заседание укома комсомола. План его был таков. Меня принимают в комсомол решением укома. Это допускается в особых случаях, но нужен поручитель, член партии. Голдин член партии, и он согласен поручиться за меня. Почему за меня, я не за Митю, определилось, видимо, моим поведением в защиту Изи. Но тогда я об этом не думал. Я буквально горел от гордости, что буду первым комсомольцем Борисовки. Дальше уком присылает еще двух комсомольцев — одного на должность секретаря сельсовета в Борисовке, другого — председателем комитета бедноты. А три комсомольца — это уже комсомольская ячейка. Следовательно, она может принимать в комсомол остальных наших ребят.

Вечером, после заседания укома Голдин очень горячо и дружески поздравил меня со вступлением в комсомол и добавил: «Смотри не подведи меня. Будь честным и мужественным в борьбе за счастье трудового народа. Не забывай, что я теперь для тебя вроде крестного». Но «крестного» я больше не видел. Я получил от него привет через тех двух комсомольцев, которые вскоре были присланы к нам в село укомом. Они приехали так быстро, после нашего с Митей возвращения, что я даже не успел нахвастаться своим новеньким комсомольским билетом. Мне доставляло большое удовольствие показывать его ребятам и наблюдать, как они смотрят с восхищением и завистью.

Один из приехавших, Шура Журавлев, вступил в должность секретаря сельсовета. Одновременно он был рекомендован укомом на секретаря Борисовский сельской ячейки комсомола. Ваня Мерзликин, избранный председателем Комнезама{4} стал одновременно заворгом нашей ячейки. Меня оставили выполнять прежние мои обязанности — агитпропа.

О Голдине Шура сказал, что он из Бердянска уезжает. Губком партии забирает его на партийную работу. Последнее, что я слышал о нем, вернее видел в местной газете сообщение, что в 1924 году он примкнул к троцкистской оппозиции. Как сложилась его дальнейшая судьба — не знаю, хотя думаю, что с его честностью и правдолюбием сохранить жизнь нелегко. В 30-е годы обвинения в Троцкистской оппозиции было вполне достаточно для того, чтобы расстрелять как врага народа.

С Шурой Журавлевым у нас сложилась крепкая и чистая юношеская дружба. Может этому, в какой-то степени, способствовала Катя Онищенко. Все эти два года, с основания Трудовой семилетней школы и «Просвиты» мы жили очень тесным творческим коллективом, юношей и девушек. Чистая, самоотверженная дружба связывала нас. Ну и влюблялись, конечно. Первая моя любовь — Ия Шляндина. Из всего, из всех вздыханий и мечтаний в памяти остался солнечный день на цветущем лугу. Мы с Ией далеко отстали от Михаила Ивановича, Зои, Юры и Елены Ивановны Шевченко, учительницы русского и украинского языка и литературы. Ия — вся в белом, как соткана из света. Я не только дотронуться до нее не решаюсь, взглянуть боюсь, как бы не рассеялась, не растворилась ее фигурка в свете сияющего дня. Время от времени я срываю понравившиеся мне цветы и, не глядя на Ию, вручаю ей. Она что-то щебечет, а я, как болван, молчу. Внезапно она хватает меня за руку и шепчет: «Бежим догонять папу». Я бегу, не дыша, не чувствуя ничего, кроме нежной ручонки в моей руке. Добежали мы, запыхавшиеся, и оба, сияющие от счастья.

Но это был зенит нашей любви. На следующий день Михаил Иванович говорил со мной не как с мальчиком, а как со взрослым рассудительным человеком. Он умел так говорить. И он легко доказал мне, что моя близость с Ией ничего хорошего принести не может.

— Для любви вы еще молоды, — говорил он, — а дружбы у вас не получится, так как вас слишком тянет друг к другу. Поэтому оставайтесь как были, просто детьми. Он, по-видимому, говорил так же с Ией. И наша любовь умерла. Но только мы не стали снова детьми, как были. Наступило отчуждение…

Однако горевал я недолго. Влюбился в Дуню Сезоненко. Но как у поэта: «Мы все в эту пору любили, но… не любили нас». Дуня на год старше меня, девушка рослая и рано развившаяся. Ей бесспорно более подходил ухаживавший за ней 20-летний парень, чем длинный и неуклюжий подросток. Поэтому она благоволила к тому парню. Я, конечно, повздыхал, погоревал, стремился покорить ее исполнением героических ролей и даже пытался писать стихи. Ничего не помогло, и я решил жить «одиноким рыцарем». Перестал изображать горечь неразделенной любви и даже подружился с Дуней и с ее парнем. Правда, этому способствовало одно событие.

В нашем юношеском коллективе была девочка — Катя Онищенко, которую не только я, а все мальчики считали самой красивой. Она и действительно была красива той типично украинской красотой. Стройная, с гордой осанкой, ноги прямо-таки точеные, темные, чуть ли не черные волосы, огромный белый лоб, прямой носик и маленький рот с полными полуприкрытыми губками, из-под которых сверкают ровные ослепительные белые зубы. Наконец, глаза — подлинное чудо. Большущие, серые, с голубоватым отсветом, обрамленные длинными, черными ресницами. Их взгляд поражал, проникал в глубину души. Если она просила о чем-нибудь, отказать нельзя было. Если сердилась, то взгляд прожигал тебя насквозь, делал совсем беззащитным.