Изменить стиль страницы

Награды за этот бой я не получил. Но виноват в этом сам. Когда Гастилович спросил, какой бы орден я хотел получить за этот бой, я, не задумываясь, ответил: «Конечно, полководческий. Считаю, что то, что сделано в Хыжне, соответствует статуту ордена Суворова: „Победа над большими силами противника, в результате которой достигнут перелом в операции“. Против нас была дивизия, и мы ее победили полком. Перелом в операции тоже факт. Если бы наши войска не ворвались в Хыжне и не вытеснили оттуда противника, тот резерв дивизии, который был брошен против нас и лег костьми под Хыжне, контратаковал бы 129 и 40 полки под Трстэной и отбросил бы их, а значит, не имела бы успеха и 137 дивизия». Гастилович согласился, но при этом сказал: «Не получишь ты этот орден. Полководческие ордена даются через Москву, а Москва никакого ордена тебе не даст. Я думаю, ты и сам это знаешь. Поэтому взял бы ты скромненькое „Красное знамя“. Это я гебе гарантирую. Петров по моему личному докладу подпишет немедленно».

— Нет, за эту операцию я должен получить полководческий — уперся я. — Полководческий или никакого.

— Хорошо. Я представление напишу. Хорошее представление. И Петров его подпишет. Но кто у нас дает ордена по представлениям? В представление даже не заглядывают те, кто награждают. Смотрят на подписи. А подписи нашего фронта не очень авторитетны. Подпишет Жуков, Василевский, Рокоссовский — дадут. Подпишет Петров — неизвестно. Поэтому пеняй на себя, если ничего не получишь.

Так я ничего и не получил.

Тонконог и командир артпульбата, запросившие по моему примеру тоже полководческие ордена, оба получили «Александра Невского». Значит, дело было не только в подписи.

Несколько слов о некоторых людях. Для Тонконога это был последний бой в нашей дивизии. Через несколько дней его тяжело ранили, и он убыл в госпиталь. В командование полком вступил Володя Завальнюк. В сложную ситуацию попал Угрюмов. Снять его в бою, благодаря нашему пассивному сопротивлению, не удалось. Но и к командованию Гастилович его не допускал. Держал в медсанбате и добивался, как в прошлом, в отношении Смирнова, перевода в другую армию. Спасла Угрюмова случайность. В связи с приближением конца войны сработало давнее представление. Угрюмову присвоили звание генерал-майора, Гастиловичу пришлось отступить. Мне он при встрече сказал: «Не был бы ты идиотом, давно бы дивизией командовал». Я его понял, но на то, чего он ждал от меня, я не был способен. И не жалею. Наоборот, очень горжусь, что в условиях, когда нас сталкивали лбами, мы сумели сохранить солдатскую дружбу.

Вспоминая войну, я часто возвращаюсь мыслями и к этому бою. При этом дивлюсь собственной бесчувственности, отношению к трупам людей, как к заготовленным дровам. Сейчас у меня просыпается сочувствие к погибшим на войне, вне зависимости от того, к какому из воюющих лагерей принадлежали они. Вражду я чувствую только к творцам войны.

Значение разума, хладнокровия, боевого опыта, предусмотрительности, в общем, личных качеств — для выживания на войне трудно переоценить, но элемент мистики в боевой обстановке — вера в судьбу, в Провидение — не оставляет даже людей, которые заявляют себя убежденными безбожниками. Не избежал этого и я сам. Во-первых, мною владело чувство, что на войне я не погибну. Это убеждение было настолько сильным, что даже в самых опасных ситуациях страх за жизнь не появлялся. Я верил в то, что ничего со мной не произойдет, что я вернусь домой, увижу жену и ожидаемого нами «чехословацкого» сына. Эта вера была у меня, еще когда я ехал на фронт. События, ставившие жизнь мою на грань смерти, укрепили эту веру. В этих событиях я внутренним взором видел руку Провидения, хотя тогда был членом партии и искренне считал себя атеистом. О некоторых случаях, когда смерть, коснувшись меня своим крылом, чудом отводилась в сторону, я и расскажу.

В солнечный теплый день начала прекрасной чехословацкой весны я выехал на НП дивизии, который развернулся в небольшой горной деревушке. Узнав у регулировщика, где командир дивизии, я поехал к небольшому очень красивому домику, сверкавшему в лучах солнца всеми своими окнами. Я еще и подумал: «Красивый домик, но слишком выделяется. Надо будет оставить его». Когда я вошел, в комнате Угрюмова, кроме него самого был командир артиллерийского полка подполковник Шафран.

— Все в сборе или кого не хватает? — весело шумнул я, подходя к стоявшему в углу комнаты круглому столу, за которым Угрюмов и Шафран рассматривали карту.

— Нет, вас не хватает — в тон мне ответил Шафран. И это были последние слова, что я услышал. Страшный грохот обрушился на меня и погрузил во тьму. Когда я очнулся, из носа текла кровь и стоял сплошной гул в голове. Рядом со мною под окном в стене пробита огромная брешь. Это рядом с тем столом, за которым сидели Угрюмов и Шафран. Стол стоял в правом переднем углу, справа и слева от него большие окна. Стол почти касался обоих этих окон. Пробоина сделана под тем окном, что находится в передней стенке, слева от стола. Стол страшной силой брошен по диагонали из своего угла в противоположный, и разбит. Двери в сени и из сеней на улицу открыты. Угрюмов лежит без сознания посреди комнаты. Лицо желтое как лимон. Грудь и живот окутаны чем-то белым. Потом я понял, что это карта, которую он рассматривал вместе с Шафраном. Но последнего в комнате почему-то нет. Вся комната буквально усеяна осколками снаряда. Когда я их увидел, то невольно начал себя ощупывать. Казалось просто невероятным не быть раненым при таком осколочном изобилии. Но ран не было.

Подполз к Угрюмову, осмотрел и его. Тоже цел. В голове шум усилился и… невероятная тишина. Чувствую, снова теряю сознание. Пытаясь преодолеть страшную тошноту и головокружение, ползу к выходу. Кого-нибудь увидеть, позвать. Выползаю через порог в сени и вижу ноги. Проползаю дальше — Шафран почти наполовину на улице. Осматриваю и его. Ран тоже нет. Последнее, что вижу, входящего во двор Тимофея Ивановича, с ним врач артполка. Снова теряю сознание. Прихожу в себя на носилках. Вдвигают в санитарку. В ней уже лежит, по-прежнему без сознания, Угрюмов. Приказываю вынуть меня из машины, но голоса своего не слышу. Однако, меня поняли, вынимают. Сел на носилки, опер голову на руки. Начал слышать голоса, хотя и слабо.

Прибежал из оперотделения капитан Гусев. С его помощью сажусь в «Виллис» и еду в оперотделение. Отдал приказ с сообщением о контузии комдива и о вступлении в командование дивизией; послал соответствующее донесение командарму. В общем, началась нормальная деятельность. За неделю тошнота и головокружение исчезли, и я вскоре забыл об этой контузии. Но мне напомнили.

Когда я был арестован в 1964 году и надо было меня послать на психиатрическое обследование, нашли в моей медицинской книжке, что у меня в конце войны была «травматическая церебропатия», то есть контузия. И на этом основании направили для обследования в институт им. Сербского. Там, естественно, нашли нужным «лечить» меня, через 20 лет после контузии. Но это к слову. А вот то, что я, находясь рядом с разрывом, остался жив и был наиболее легко (из трех) контужен, было расценено мной как чудо. Чудом я считаю, что контузия не оставила последствий. До сегодняшнего дня я не знаю, что такое головные боли. Угрюмов же так и не смог вступить в должность до конца войны. И впоследствии страдал сильными головными болями.

Еще более поразительный случай произошел почти в самом конце войны. Вскоре после гибели Завальнюка. Вернулся я на КП дивизии после объезда частей поздно ночью, страшно утомленным. Отказался от еды и сейчас же лег спать. КП прибыл в этот поселок только сегодня вечером, и я не знал еще ни поселка, ни мест расположения в нем подразделений управления дивизии. Тимофей Иванович вернулся вместе со мной и ушел спать. Охрану принял его напарник Соловьев. Выглядел он солидным мужчиной. На самом деле ему было около 25, но толстые длинные усы придавали ему умудренный опытом жизни вид. В армию он попал из партизан, что служило поводом для постоянных шуток Тимофея Ивановича: «Партизаны! Курчатники! Наберут еды на всю зиму и как медведь в берлогу, чтоб никто не нашел. А воюет пусть дядя». Как будто подтверждая эти шутки, Соловьев слишком явно демонстрировал свой страх перед летящими снарядами и перед поездками на передовую. Когда КП обстреливался, Соловьев мог даже пост оставить, чтобы скрыться в более надежном убежище. Угрюмов неоднократно советовал отправить его в полк: «Подведет он тебя в опасной ситуации». Но мне было жалко его. Я был уверен, что люди с такой психикой гибнут, попав в опасность. И я, отправив его в полк, казнился бы раскаянием после его гибели. Так никуда я его и не отправил.