Я едва слышным голосом называю ему имена, и после Венькиного у меня начинается полуплач-полуикотка. Рыбак тупо смотрит на меня — до него никак не дойдет смысл сказанного.

— Трое?! — переспрашивает он. — Да ты что, пацан?! Как же это… Рафик — это толстый такой, да? Татарин? Гарька — это не Лексея Антипова сынок? А Венька — это шебутной такой с вашего двора, хулиганистый, да? Наши его Пиратом прозвали… Да как же такой лоб утонуть-то мог?! А ну выкладывай все! Ты ведь вчерашний, да? Ты ведь Константина Григорьевича сын?

Я киваю и пытаюсь рассказать, но не могу — меня трясет, и я с ужасом смотрю на широкое водное пространство вокруг, ищу — не потемнеет ли где вода, не поднимется ли ОН, чтобы довершить начатое…

— С-ск-колько в-врем-мени?

— Почти полшестого, — отвечает рыбак и глядит на меня с опасливой тревогой. — Ну, успокойся… ну…

Но я уже не могу успокоиться. Сознание того, что прошло всего лишь чуть больше часа, что все это случилось за такой до смешного короткий отрезок времени, добивает меня. Я видел ужасные вещи, я лишился троих друзей, я многое узнал и многое понял, я испугался до смерти, я стал другим человеком, я прожил целую жизнь, я разжал пальцы… и все это за какой-то жалкий час! У меня вырывается какой-то низкий вой, я переворачиваюсь, прижимаясь лицом к лодочному борту. Рыбак пугается, что я сошел с ума, и пытается ободрить меня, говоря что-то и оглаживая загрубевшей ладонью по голове.

— Ну… тихо, тихо, пацан, сейчас приедем…

— Вы не понимаете! Я не хотел его отпускать! Но он был такой тяжелый…

— …ну, ты же здоровый мужик, ну…

— … он был такой тяжелый…

— … тихо, тихо… уже почти приехали…

— … такой тяжелый…

* * *

Неделю спустя я, похудевший и осунувшийся, стою на балконе. Длинные листья маминых амариллисов свисают далеко вперед, за стол, на котором стоят цветочные горшки, — целая роща амариллисов, и я прячусь за этими листьями. Я не хочу, чтобы кто-нибудь из прохожих меня видел.

Сейчас раннее утро, и с недосягаемых вершин огромных тополей, где проживает воронья колония, несется хриплое надрывное карканье, громкое и надоедливое. Я машинально беру влажный комочек земли из горшка, чтобы запустить в ворон, но тут же кладу его обратно. Меня больше не тянет к привычному утреннему ритуалу, и я не проверяю ящик с дождевыми червями, не оцениваю свои рыболовные снасти, и уж тем более не перевешиваюсь через перила и не заглядываю в соседские окна — Рафика там теперь нет, а его родители смотрят на меня с ненавистью, считая, что во всем виноваты те, кто выжили.

Позади меня в балконном проеме тихо стоит мать. Она думает, что я не подозреваю о ее присутствии, и смотрит на меня. Я знаю, что она хочет поговорить со мной — просто так, ни о чем, но слов найти не может. Она побаивается тех перемен, которые произошли со мной после речной трагедии — я сам слышал, как она говорила отцу, что я вернулся постаревшим на много лет. Может, так оно и есть. Но сейчас я не хочу об этом думать, я просто смотрю на улицу, по которой уже ходят люди, — смотрю с балкона родного дома, в который мне посчастливилось вернуться.

Нужно ли говорить, что моему рассказу никто вначале не поверил — мужчины не поверили потому, что считали себя великолепными знатоками нашей реки, в которой вроде как бы не водятся такие чудовища, а женщины не поверили потому, что это было слишком страшно. Но от родителей и сердобольных и любопытных соседей, в изобилии паломничающих в нашу квартиру, я знаю, что о случившемся говорят много, долго и со вкусом — ведь трое пропавших детей это очень серьезно, это большая трагедия. Несколько проницательных и всезнающих протягивают ниточки между ней, пропажей опытного рыбака Артема Пантюхина и утонувшим Серегой Бортниковым, и вскоре из этого сооружают леденящую кровь историю, которую рассказывают друг другу все волжанцы, глубокомысленно добавляя в конце: «Ну, это, конечно, сказки» и поглядывая, чтоб их дети поменьше времени проводили на реке. Конечно, нашлось несколько рыбаков с богатым воображением: одни из них были согласны со мной, что на нас напал именно сом, другие считали виновницей трагедии громадную белугу, третьи и вовсе полагали, что виной всему какое-то доисторическое чудовище, разбуженное какими-нибудь испытаниями или загрязнением реки, в особенности, после того, как открылся Волжанский электронный завод, в изобилии сливающий в воду различные химикалии. Все они отчаянные, азартные и до крайности любопытные мужики, и отец рассказывал мне, что они объединились в некую группу, которая изо дня в день прочесывает наш участок реки во всех направлениях — кто сетями, кто удочками — охотятся сами не зная на что. А здравомыслящее большинство пока решило, что на нас просто наехал какой-нибудь катер или баркас, а наше с Антохой взбудораженное воображение превратило его в чудовище, либо мы придумали его специально, чтобы умерить свою вину. Ведь налицо-то были только трое пропавших мальчишек, мой разбитый нос, сильное сотрясение мозга у Антохи и наш общий бессвязный лепет о рыбе-убийце, которую никто из нас толком и не видел. И еще был Мишка, который благополучно доплыл до берега целым и невредимым. Но в общем дело считается достаточно запутанным, и всех нас, в том числе и Антоху, которому теперь много времени предстоит провести в больнице, еще долго будут беспокоить расспросами.

Три дня я провалялся в постели с высокой температурой, бредя сомами и пропавшими друзьями, и за эти три дня мои родители словно бы постарели на добрый десяток лет. По ночам я поднимал их из постели дикими криками, потому что едва закрывал глаза, и все начиналось снова: я стою на шершавом теплом парапете, а внизу меня ждут друзья, кричат мне и смеются надо мной, и я прыгаю в мутную желтую воду, а вслед с парапета смотрит Юй с моей календулой в волосах, и мы плывем к фарватеру, через фарватер, за фарватер… Все заново, все заново… бледно-желтый мертвенный глаз, и огромная пещерообразная пасть, и Венькина рука выскальзывающая из моих пальцев…

Пока я болел, меня удивляло, что я совершенно не думаю о Юй. Если раньше она никогда не покидала моих мыслей, если на острове, лежа на мокром песке и вытирая кровь с носа, я считал, что буду ненавидеть ее всю жизнь, то сейчас я о ней совершенно не думаю. Никак. Я даже ее лица вспомнить не могу. Нефритовый браслет просто исчезла из моей памяти. Ее больше нет. Я не смог вспомнить Юй даже тогда, когда мама зашла однажды ко мне в комнату и положила на кровать маленький увесистый сверток.

— Юля просила тебе передать — я ее на улице встретила. Говорю, что ж сама не зайдешь, не проведаешь Леньку-то? Так она убежала. Вы поссорились что ли?

Так как я молчал, она пожала плечами и ушла, а я нехотя развернул сверток. Хотя я мог бы этого и не делать — я и так знаю, что там. Бесценный швейцарский нож сияет новенькой вишневой рукояткой и словно подмигивает мне своим белым крестом швейцарской конфедерации: мол, вот ты меня и получил, победитель! Но теперь я смотрю на драгоценный нож равнодушно, а потом прячу его в свой тайник за прикроватным ковром — этот нож не мой, и я — не победитель.

Я до сих пор не знаю, почему Юй отдала этот нож именно мне — ведь были еще Мишка и Антоха — я вообще не знаю, зачем она его отдала. Также я не знаю — специально или нарочно она завернула нож в тот самый номер «Комсомольца Каспия», где была напечатана маленькая статья о моих друзьях под названием «Трагический заплыв» — официальная версия, припудренная недосказанными домыслами. Так больно и странно было читать эту статью, в которой моих друзей называют взрослыми непривычными именами: Рафаэль Валиулин, Георгий Антипов и Вениамин Кудрявцев. Но в этой статье не было того, что я разжал пальцы. Того, что Вениамин Кудрявцев спас меня, а я, Леонид Максимов, разжал пальцы…

Вороны каркают на вершинах тополей все громче, в их крике слышится издевка, и, не выдержав, я хватаю комок земли из горшка с амариллисом, запускаю его в одну из ворон и попадаю, и ворона, хрипло крикнув, перелетает на соседний тополь. Ворона, конечно же, ни в чем не виновата, но я почему-то чувствую себя немного легче.