Я сразу понял — это про нас. Но молчу, слушаю дальше.
— Одолел государь, ждем воли (ладно, думаю я, как воле не быть, ежели царь одолел «дворян и министров»).
А мужички продолжают:
— Летом читают нам Манифест, чтобы слушаться господ, и воли, стало быть, не выходит! Вот сошлись мы и решили миром, что не может такого быть: ежели государь дворян-то одолел, а воли нет, — значит, что?
Я помалкиваю, а у старцев оказалась целая система, толковая и логически безупречная. И нас совсем не боятся.
А система у них была вот какая: если государь взял верх, а воли нет, — значит, государь ненастоящий. Значит, настоящий-то волю дал, а неверный брат-то ее запрятал! И стало быть, настоящий царь Кинстянтин, а не Миколашка.
— Вот мы и подпоили вашего-то ундера да спросили — арестантики за кого будут? Он и сказал: «Господа за Кинстянтина».
Ну что им ответить? Ведь правды не поймут, неправде — поверят. А стыдно лгать.
Но старик тот не унимался.
— Верно ли сказал ваш начальник, что вы все за Кинстянтина выходили — и всех вас за то и гонят?
Я даже испариной покрылся. А Петруша Муханов (со мной-то ехал саблуковский племянник!) — тот не растерялся и отвечает:
— Нет, мужики, мы для виду именем цесаревича прикрылись! Мы хотели волю господским дать, службу уменьшить, подушную убавить.
Старики наши заулыбались, ушли довольные, оставили нам меда и молока.
Я сперва не разобрал случившегося, говорю Муханову:
— Они же не поняли ничего, не поверили.
— Да все поняли; а насчет того, что не поверили, ты прав, да только своей же правоты не чувствуешь. Ведь русский человек задним умом крепок. Я им всю правду выложил, а они так поняли, что я от них таюсь — и, стало быть, надо сказанное в обратном смысле принять; разве могут господа сами за крестьянскую свободу встать? Вестимо, нет. А вот, если Константин приказал, тогда другое дело. К тому же, смекают наши мужички, что не станем мы первым встречным все тайны царя истинного выкладывать, — так и ушли довольные, а всем своим скажут, что Кинстянтин за них; господа в цепях сказывали.
После, уже в Петровском заводе, пришло к нам известие о смерти Константина.
Может быть, знаменитое восклицание его «молодцы, поляки!» означало, что он и сам уж запутался, — кто таков и с чьей стороны?
Когда в конце 1830 года началось польское восстание, то польская конница, выпестованная Константином, ударила по русским, среди которых великий князь находился. Говорили, будто К. П. крикнул «молодцы!» противной стороне: в течение 15 лет он сильно заигрывал с поляками, женился на польке, может быть, и мечтал втайне стать королем польским — и в Варшаве, пожалуй, его бы приняли, но не стерпели Николая! Е. Я.
Не успели мы в каземате обсудить его быструю смерть от холеры, как Иван Иванович Горбачевский предсказал, что теперь бы самое время его именем поднимать народ — не то, что мы в 25-м; ведь настоящий Константин уж не явится, не уличит… Проходит немного времени, и к нам, оказией, доползает известие — только схоронили великого князя, как объявился он не то в пяти, не то в восьми губерниях и, конечно, даровал всяческие свободы; самозванцев пушками рассеяли, развеяли, а мужичкам объяснили, что имярек — вор, разбойник, а не Константин Павлович.
Ну-ка, Евгений, угадай, что мужички на это ответствовали или подумали?
Я точно скажу, так как имею верные сведения по жандармской части, от самого Якова Дмитриевича: мужички шли домой, крестясь: «Слава те господи, оказывается, схватили злодея нехорошего, самозванца, и, стало быть, жив государь наш Константин Павлович и нам вскорости волю даст!»
Вот с такими мыслями укладывается спать ваш друг поздно вечером 11 октября 1858-го! Завтра 10 декабря 1825-го, и у него пропасть дел.
10 и 11 декабря
(пишется 12–14 октября 1858 года)
Два дня я не совсем ясно разделяю, потому, вероятно, что они изрядно друг на друга похожи и несколько сливаются.
Вот 12-го — точно знаю — начнется история с Ростовцевым, и вообще, тот день как-то оттасовался… Впрочем, в самом общем виде, что делалось 10-го и 11-го, в четверг и пятницу, ответить просто: каждый старался обежать своих, добыть еще сторонников, солдат, коней, пушек для предстоящего, по всей видимости, дела. Розен и Репин испытывают своих финляндцев. Булатов — к лейб-гренадерам, Сашенька Одоевский — в конную гвардию, Евгений Петрович Оболенский — из одной гвардейской казармы в другую, ну а я, может быть, впервые пожалел, что уж два года как сменил мундир конной артиллерии на судейский фрак: вдруг открыл второй, неведомый, конечно, автору смысл грибоедовского — мундир, один мундир…
Что же я могу во фраке, к тому же растеряв многие петербургские связи?
С утра припомнил поучение древних — «начни с самого себя». Начал, проверил: я готов. Но я — это ведь и домашние мои. Посему с 10-го принялся я за брата Михайлу. Не далее как вчера (имея в виду наш, 1858 год) он заехал ко мне: генерал по всей форме, и я не удержался, мигнул — «толстые эполеты!».
Михайла сразу же понял — у него быстрота старого игрока:
— Да! — (шепчет, чтоб жена не услышала) — вот обождали бы мы, Жанно, 30 лет, тут я бы уж не подвел!
Дело в том, что Рылеев все повторял и повторял: «Нужны толстые эполеты, а у нас все больше поручики да штабс-капитаны»: старше двух полковников (то есть Булатова и Трубецкого) решительно никого!
Тогда, в декабре 25-го, Миша тоже быстро, с полуслова понял, что к чему: об отказе Константина слыхал ведь уже весь город, но без подробностей. Брат, к примеру, не знал, что 12—13-го назначат день присяги.
— Мои пионеры бредят Костенькой, а я, ты знаешь, хорош с Николашей…
Mux. Ив. Пущин в чине капитана командовал в ту пору конно-пионерным эскадроном, то есть инженерной частью конного строя. В наши дни это название уже почти забыто, так как подобные отряды упразднены, по-моему, в начале 60-х годов. Е. Я.
Бедный Мишель! Николай Павлович, еще командуя гвардейской бригадой, настолько его выделял как строевого офицера, что поворот дел на престоле сулил ему различные блага; более того, старое знакомство в конце концов облегчило его судьбу: царь Николай сослал, но все же быстро перевел на Кавказ, вернул на службу, а со временем и эполеты.
Однако никаких шиллеровских сцен, никакой битвы долга и чувства не последовало. Стоило вкратце изобразить ему мою позицию, как он тут же согласился: «Тебя, Жанно, я точно знаю, не переубедить — так не стану же я тебя из-за такого пустяка рубить и колоть».
Мне, однако, мало было его согласия: отвечай за эскадрон; да у тебя рядом пушки — ответь и за пушки!
Михайло опять видел игру наперед и перебил:
— А как измайловцы?
Вопрос резонный и жесткий: его пионеры жили как бы одной семьей с измайловскими ротами — там, от Фонтанки вдоль Измайловского прошпекта, была в ту пору как бы «Измайловская губерния», и Миша в той губернии — ну, скажем, один из мелких исправников…
Я отвечал, что заговорщики на измайловцев рассчитывают, что в полку есть наши люди и все возможное сделано — лишь бы сей старинный гвардейский полк не присягнул Николаю.
Михайло: Если измайловцы присягнут — мне своих не удержать; если не удержу — пойду с ними на тебя, рубить и колоть. Однако — ты знаешь — не буду, не стану рубить и вследствие того — сгину. Так что, брат Иван, обеспечь измайловцев, иначе и тебе и мне пропадать.
Сразу покончу с этой статьей. Рылеев имел 7–8 измайловских подпоручиков и только одного капитана, Богдановича Ивана Ивановича. На другой день, пожалуй что 11-го, оба брата Пущины нагрянули к Богдановичу, который тоже все с полуслова понял. Воспламенился, обнял Михайлу и меня — поклялся, что за свою роту ручается, что они верны Константину и на том стоять будут.
Странное притом было у меня чувство (ей-ей, не придумываю задним числом!): быстрота и пламенность капитана показались мне подозрительны. Я предпочел бы спокойную, серьезную задумчивость, даже — сомнение… Но когда я употребил свой обычный мыслительный прием — вообразил собеседника в прямо противоположном состоянии духа, то есть когда вообразил Богдановича плачущим, кающимся, — ничего у меня не вышло: не мог этот капитан плакать, каяться; и если б я не слышал его звучных клятв, то ушел бы совсем успокоенный.