Изменить стиль страницы

Вошедшие шумно рассаживались..

— Это кем же вы будете? — полюбопытствовала старушка.

— Мы самодеятельный коллектив, — с достоинством ответила беленькая. — Едем недалеко, до следующей станции, выступать на вечере по приглашению колхозников.

— А вы случайно не Алексеевым ли будете? — с живым интересом повернулся к гармонисту Аверьян Макарович.

— Алексеев и есть! — улыбнулся человек в шинели прежней мягкой и неуверенной улыбкой.

— Рад с вами познакомиться! Аверьян Аверьянов — начальник лесоучастка. Много о вас слышал.

И сразу несколько голосов подхватили:

— И мы слышали!

— Про вас слышали, а вас послушать не привелось. Через минуту все уже знали, что Михаил Алексеев — известный всему району гармонист и певец, что он сам сочиняет песни и сам подбирает к ним музыку, что он был ранен под Берлином, что беленькая женщина — его жена и что у них есть двухлетний сынишка, которого они, уезжая, оставляют у бабушки. С особой симпатией смотрели теперь на гармониста, с особой теплотой и уважением говорили с его женой, — она как будто мгновенно выросла на глазах у пассажиров и сразу сделалась значительнее и интереснее.

Все стали просить гармониста спеть. Он, видно, рад был этим просьбам, оживился, порозовел и повернулся к жене:

— Что бы мне спеть, Лидуша?

— Спойте, что потрогательнее, — попросила старушка, — такое, чтобы взяло за сердце.

— Спой, Мишенька, твою новую… — сказала жена. Гармонист снял гармонь с плеча.

Резкий, протяжный и призывный звук гармони покатился по вагону. Сразу наступила тишина. Люди из соседних купе подошли ближе и столпились возле гармониста. Он быстро перебирал лады и с силой сжал мехи. Гармонь коротко дрогнула скорбью и сразу ухнула с переливом; раздольем и удалью повеяло от этого перелива. Какое-то короткое мгновенье два чувства — скорбь и удаль — боролись друг с другом, потом словно уравновесились, и ровная, мерная мелодия, полная зрелого мужества, залила вагон.

В этом коротком аккорде была рассказана вся война, и первая жестокая скорбь, и тот широкий, прокатившийся по всей стране отклик, когда толпы людей шли в военкоматы, и мерная неудержимая поступь наступления. Все было обобщено и рассказано, но ещё не было в этом общем рассказе живой плоти, не было конкретной человеческой судьбы. И люди насторожились ожидая.

Гармонист дернул головой, поднял лицо и запел немного хриплым, но сильным и хватающим за душу голосом:

Не плачь обо мне, дорогая,
Я воин и ранен в бою.
Тебя от врага защищая,
Страну защищаю мою.

Глаза его были полузакрыты, голова перестала дергаться. Сквозь поток радостного сегодняшнего в песне все сильнее звучало грозное вчерашнее. Оно было неотделимо. Оно сидело рядом, оно мчалось в переполненном вагоне, воплотившись в этого человека с его песней.

Он спел куплет, умолк, а гармонь, почти выговаривая слова, с силой повторила мелодию.

Звуки неслись вместе с вагоном и людьми, сидевшими в нем, и поток их был так же разноголос и стремителен, как поток вагонной жизни, охвативший Авдотью.

Все сидели не шевелясь. Все молчали, охваченные общими думами, ставшими близкими, как становятся близкими люди одной судьбы, люди, с трудом и честью одолевшие общую беду. Мысли были едины и понятны друг другу. И мысли эти крепче железа сковали и спаяли людей.

Умолкла гармонь, а кругом все еще было полно песней. Новый смысл получило окружающее. Все ощутили, что едут в этом вагоне не просто полеводы, животноводы, лесовики, а люди особого склада, люди, которые победили и победят в любой схватке с любым врагом.

Беззвучно плакала старушка, не вытирала влажных глаз Авдотья. Даже молодежь, которая не впервые слышала эту песню, затихла. Поезд замедлил ход.

— Ну вот и приехали… — сказала беленькая, нарушая очарование. — Пойдем к выходу, Миша…

Со всех сторон к гармонисту тянулись руки и слышались убедительные приглашения в гости.

Когда он ушел, Аверьян Макарович поднял опущенную голову и задумчиво произнес:

— Дорогой человек!.. Самое хорошее, что в людях, есть, вызнает и выпоет.

— Не спохватился я пригласить его к себе на лесоучасток, — отозвался румяный. — Однако я ему письмо напишу. Прикомандирую я его к нашему клубу, положу шестьсот рублей жалованья. Пусть самодеятельность организует да лесорубам песни поет…

— Что такое шестьсот рублей?! — спрыгнула с третьей полки молодая, кровь с молоком, деваха. — Мы с подружкой на обточке по две тысячи выгоняем. Один раз две с половиной выработали. Маруся, а Марусь, в декабре, что ли, нам по две с половиной пришлось?

— В январе, — донеслось сверху.

— Скажите на милость, в нашем купе «тысячные» девчата едут, а мы и не знаем! — сказал кудрявый человек радостно-удивленным голосом.

Девушка оправила дорогую пуховую шаль, разминаясь, притопнула ногами в новеньких ботиках, задорно глянула на лесозаготовителей и пропела:

Все высокие сосенки,
Ровненьки мачтовочки.
Все мы тысячны девчонки
— Лесозаготовщицы.

«Сразу видно лесозаготовительных девчат, — думала Авдотья, — одеты богато, боевые, самостоятельные. Живут в лесу, далеко от отца с матерью, компания у них большая, работа мужская, деньги получают несчитанные — чего им не задориться?»

— План-то как вы выполняете, «тысячные»? — строго и неодобрительно спросил Аверьян Макарович.

— Даром денег не получаем. Чай, не какие-нибудь? — обиделась девушка. — По четвертому году пятилетки живем! На стахановский слет имеем именной вызов.

— Это добре! Об этом есть интерес послушать! А то «тысячи», «тысячи»! Нашли чем хвастаться!

— Обещаются в Москву послать. Слышали про Лушу Соболеву? Ее в ЦК комсомола вызвали. Из соседнего села девчонка.

— Это которая Соболева? Которая триста процентов к плану?

— Она и есть. А что ей не давать триста? У нее электропилы новой конструкции и полная механизация. Мы бы на ее месте, может, не триста, а все пятьсот дали. Маруся, дай-ка леденчиков. Угощайтесь! Кисленькие!

— А моя сношка нынче награду получила за лён-долгунец. Ездила я к ней как бы в гости, как бы и от колхоза в командировку, за опытом, значит.

— Сколько взяли долгунца? — поинтересовался румяный.

Авдотья захотела сказать спутникам, что она тоже едет не как-нибудь, а по государственному делу. Она никогда не ездила в командировку и гордилась своим командировочным. Она вынула удостоверение, расправила его, улучила момент и сказала:

— Я тоже по командировке еду. От райкома у меня командировка.

Аверьян Макарович взял удостоверение, внимательно прочитал его и одобрил:

— На курсы, значит? Хорошее дело. Вы, что же, на ферме работаете?

— Я заведующей работаю.

Ее подробно расспросили о ферме, о состоянии скота. Она отвечала волнуясь, как будто отчитывалась перед людьми, которые вправе потребовать от нее отчета.

— Подучитесь! — заключил разговор Аверьян Макарозич. — У вас на руках не две-три коровы, а сотни голое. Вам без подготовки нельзя. Ну, да на курсах вас выучат.

«Самостоятельный какой и разумный. По всему видно, партийный человек», — думала Авдотья об Аверьяне Макаровиче.

Несмотря на то, что поезд был пригородным и люди ехали вместе всего несколько часов, они уже чувствовали себя не «каждый сам по себе» пассажирами, а единым коллективом, который организовался на короткое время, но уже выдвинул своего вожака, Аверьяна Макаровича, уже завел свои порядки, обычаи и правила. В этом коллективе принято было и угощать друг друга, и рассказывать о себе, и интересоваться другими, и заботиться о том, чтобы не открывали дверь. Авдотья с живым интересом воспринимала все, что делалось и говорилось в этом новом для нее обществе. Мачтовый лес, хакасский уголь, песня о раненом, Луша Соболева, вызванная в ЦК комсомола, — все это были частицы большой жизни, которая плескалась вокруг нее и со всех сторон заливала узкую коробку вагона.