Изменить стиль страницы

Поезд медленно двигался, а Аня шла рядом, держалась за поручни и говорила:

— Счастливо, желаю успехов! Учитесь отлично!

— Симпатичная какая барышня. Татарочка, что ли? — сказал мужчина, который по Аниному приказанию принял и держал Авдотьину сумку. Вокзал быстрее и быстрее уплывал назад, а Аня все еще бежала рядом, смеялась и махала пестрой расшитой рукавичкой.

В последний раз мелькнуло и скрылось розовое лицо.

«Ну в добрый час!» — сама себе сказала Авдотья.

Убегали назад издавна знакомые угренские домики, кланяясь снежными шапками. Навстречу мчался белый и голубой простор и, как дыхание его, врывался в тамбур свежий и плотный воздух. Он выбивал из-под платка пряди (Волос, хлестал по ногам полами пальто, холодил и жег щеки.

Мимо мелькали леса и перелески: одни, мелькнув, исчезали, другие появлялись на их месте, чтобы так же мгновенно исчезнуть.

Перелески отходили все дальше, поля подступали1 к самому полотну, разрастались, становились все ровнее, поезд несся все быстрее, и мир, мчавшийся навстречу, с каждым мигом казался все шире и стремительнее. Авдотья стояла в тамбуре, забывшись, охваченная летящим со всех сторон простором.

— Гражданочка, поскольку вас сдали на мое попечение, пойдемте в мое купе! — мужчина с Авдотьиной сумкой в руках двинулся в вагон. Авдотья пошла за ним.

В вагоне было тесно и жарко. Разноголосый, негромкий и ровный говор доверху наполнял его. В мерном рокоте слышались отдельные фразы и возгласы, и Авдотье казалось, что мчится не вагон, не поезд, не люди, а нераздельный поток несется вперед и шумит ровным, полным сдержанной силы шумом.

— Прошу потесниться! — оказал мужчина. — Еще пассажирочку привел.

— Милости просим.

Маленькая румяная старушка со слезящимися голубыми глазами подвинулась и дала Авдотье место. Авдотья села.

— Эй, двери! Кто там раскрыл двери? — раскатистым басом крикнул Авдотьин спутник, легко перекрывая вагонную разноголосицу.

Он стоял прямо перед ней и откровенно рассматривал ее. Его широкая фигура в черном кожаном пальто заполняла узкий проход, руки были засунуты в карманы. Поза отличалась свободной уверенностью, а большое лицо сорокалетнего, очень здорового человека выражало добродушное и чуть насмешливое внимание. По всему видно было, что в вагоне он чувствует себя, как дома, что поездки для него — дело привычное и любимое.

— Никак отдышаться не можете? В город едете?

— В город…

Она действительно все еще не могла отдышаться от бега по угреноким улицам и опомниться от пережитых волнений.

— Добре, добре…

Свободно, словно шагая по ровному месту, он прошел по заставленному мешками и бидонами проходу и сел у окна.

За окном вровень с поездом летело утреннее красное солнце. Когда поезд шел луговинами, оно замедляло ход и плыло вслед за ним неторопливо и ровно; когда поезд входил в перелески, оно неслось, как птица, рябя и мелькая за вершинами.

Авдотье в течение многих лет не приходилось ездить по железной дороге, и теперь все было ей вновь: и говор множества людей, и подрагивание вагона, и стремительное солнце за окном.

Сперва она не различала лиц и разговоров — все сливалось для нее в одно движущееся целое, и только постепенно стали различимы отдельные фразы и возгласы. Из общего гула вырвался откуда-то из-за перегородки дребезжащий голос.

— И как пошла она подыматься, как пошла! Колосья в ладонь! Тогда приходит к Олюшке этот агроном, который перечил, с повинной головой и говорит… — Голос потонул в шуме, а вместо него вынырнули и высоко Всплеснулись очень звонкие и отчетливые слова:

— У меня заготовка не кончена, а район говорит: давайте трелевку!

Молодой коренастый человек, сидевший напротив Авдотьи, с увлечением говорил и размахивал руками. Он был под хмельком. На нем топорщился новенький полушубок, и, как каменные, стояли еще не обмявшиеся белые валенки. Щеки его горели чистым, девичьим румянцем, и казалось, что лицо у него такое же новенькое, крепкое, необношенное, как полушубок и валенки.

— Мне надо худо-бедно восемь бригад, — продолжал он, — а у меня работают четыре с половиной.

— Комплектуйся… — не отрывая глаз от окна, гулким басом пророкотал человек в кожанке.

— А я не комплектуюсь?! — взвился тот же звонкий и отчетливый голос. — Я, Аверьян Макарович, пять домов-коттеджей отстроил для кадрового состава да общежитие коридорной системы. Я, Аверьян Макарович, клуб водру-. жаю, какого во всем районе не увидите!

Рядом слышался настойчивый, смеющийся и недоумевающий голос:

— Нет, ты, друг Ваня, мне вот что скажи! Ну, вывезу я семьдесят тысяч кубометров? Ну, а что дальше? Больше семидесяти река ж не поднимет! У меня одной мачтовки, одного корабельного до ста тысяч, не считая крепежу! Ну, куда я буду возить? — Кудрявый, тоже слегка хмельной человек, с веселым недоумением развел руками.

«Лесозаготовители едут, — поняла Авдотья. — Хорошие какие ребята. Выпивши едут, а ни озорства от них, ни пустого слова. От вина только сильнее разгорелись на работу».

В вагоне потянуло холодом. Где-то заливчато заплакал ребенок.

— Двери! — властно громыхнул Аверьян Макарович. — Кто там холодит вагон? В вагоне дети едут!

И, как круги от камня, брошенного в воду, разошлись по всему вагону оклики:

— Двери!.. Закройте двери!.. Кто не соображает?.. Дуть перестало. Аверьян Макарович успокоился и стал смотреть в окно.

— Леса-а… — протянул он через минуту густым мечтательным басом. — Хороши леса! В Хакасской автономной области такие же вот. Богатейший край! Там одного угля на четыре столетия.

— Вот где крепежу-то надо! — восторженно отозвался румяный.

— Я им и давал крепеж. По два состава в сутки гнал, и все нехватало. Аж смех, бывало, возьмет… — гудел Аверьян Макарович. — Один состав гоню — мало, два гоню — опять мало. Раззадорились мы с моими атаманами. Три состава отгрузили—опять бьют телеграмму: давай четвертый!

— Не знал я, что в Хакасской области уголь, — удивился кудрявый. — Я думал, там скотоводство развито!

— И скотоводство там тоже богатое. Осенью глянешь в окно — горы как ковром закинуты: это через горы гурты переваливают. День глядишь, идут, два, глядишь, идут, три, глядишь, идут! Кра-асиво глядеть! — от удовольствия Аверьян Макарович прищурился и потряс головой.

Авдотья с интересом слушала рассказ о неизвестной ей Хакасской автономной области, который вливался в близкие разговоры о поле, О лесе, как вливается в спокойную степную реку ручей с далеких гор.

Авдотья жадно ловила обрывки фраз — говор многоликой, кипящей вокруг нее жизни.

Авдотьина соседка развязала узелок и стала угощать всех семечками; Авдотья взяла горсть семечек, вынула из сумки лепешки и угостила соседей лепешками. Лесозаготовители взяли по лепешке, съели и похвалили.

На одном из полустанков в вагон с шумом и смехом ворвалась гурьба молодежи. Маленькая беленькая девушка, с решительным выражением светлосерых глаз и властными интонациями низкого и звучного голоса, вела под руку странного человека в шинели. Глаза этого человека были скрыты темными очками, левую щеку рассекал глубокий шрам, голова его непрерывно дергалась, и губы кривились. Казалось, он гримасничал от бесплодных усилий сдержать эту дергающуюся голову. Через плечо у него висела гармонь. Он не произнес ни слова, но все видевшие его умолкли. Вместе с этим человеком, с его шинелью и дергающейся головой, в кипенье вагонной веселой и неугасающей жизни вошла живая память о войне, недавней, но уже казавшейся бесконечно далекой, оставившей неизгладимый след на каждом и все-таки уже утратившей реальность.

Он был посланцем этой войны. Вместе с ним вошло что-то важное и тревожное, о чем нельзя было забывать.

Он уловил внезапную тишину, и робкая, не то печальная, не то просящая улыбка — улыбка слепого — тронула его губы.

— Сюда, ребята! Сюда, Миша! Здесь места всем хватит, — весело сказала беленькая, бережно усадила его и строго посмотрела на присутствующих, как бы предупреждая лишние слова и вопросы.