Изменить стиль страницы

И они молчали.

Молчали они и потому, что ревность, все сильней овладевавшая Василием, заставляла его превратно истолковывать каждое слово жены.

— Фрося опять в одну бригаду с Петром просится. Не хочется разлучаться. Видно, полюбили друг друга, — говорила Авдотья.

«О Степане думает, — тотчас заключал Василий. — Жалеет, что со Степаном разлучилась. Ишь, вздохнула. О Степане вздыхает. Развздыхалась! Об детях бы думала!»

И с непонятным Авдотье озлоблением он обрывал ее:

— А тебе какая печаль о Фроське?

Испуганная его грубостью, Авдотья спешила выйти из комнаты.

— Дочка, ты что ж свой грузовик изломала? — укоряла она Дуняшку.

Василий тут же соображал:

«Грузовик Степан делал, вот ей и жалко…»

Он швырял грузовик в печь.

— Держишь в избе всякий хлам! Ездила в Угрень, так привезла бы девке добрую игрушку! Замусорила всю избу!

Ему, смолоду избалованному женским вниманием, ревность была в диковинку, и тем беспомощнее он чувствовал себя, тем полнее она им овладевала и тем больнее ранила.

Авдотьина работа на ферме могла бы сблизить их, но фермой Василий не занимался, так как был за нее спокойнее, чем за другие участки колхозного хозяйства.

Если бы так же, как Авдотья, работала чужая женщина, он стал бы хвалить и поощрять ее, но Авдотья была его женой, а следовательно, по его мнению, должна была работать лучше всех других.

Так получилось, что они с каждым днем все дальше отходили друг от друга, и Авдотья, привыкшая к иным отношениям, с каждым днем тосковала все сильнее.

Куда ни падал ее взгляд, — все напоминало ей Степана.

Полки над столом были сделаны им, игрушечный автобус с катушками вместо колес он смастерил для Дуняшки. Авдотьины валенки были подшиты его руками, и крыша у стойла была перекрыта им.

Каждая вещь, отмеченная прикосновением его рук, была освещена тем светом незамысловатых и простодушных семейных радостей, без которых нет полного счастья на земле.

Помнили Степана и тосковали о нем дети, особенно Дуняшка.

Однажды, когда Василий, обуваясь, оперся ногой о маленькую обшитую кожей скамейку, Дуняшка враждебно сказала ему: «Дай! Это папина!» Она вытянула эту скамейку у него из-под ног и унесла в свой угол: это была Степанова любимая скамейка, и Дуняшка ревниво оберегала ее.

«Степанова дочь, Степанова жена, Степанов дом…» — с горечью думал Василий.

У него было одно прибежище — старшая дочь Катюш-ка. Она была такая же русоволосая, большеглазая и ласковая, как мать. Она училась в школе и все свободное время проводила в бычарне у своего любимого быка Сиротинки.

По утрам, перед школой, она по пути с Василием ходила на ферму к Сиротинке. Эти часы вскоре стали самыми радостными часами в жизни Василия. Девочка семенила рядом с ним в темноте снежных улиц, держала его за руку и, не умолкая, щебетала.

«Чирикает, словно воробушек», — умиленно думал Василий, наслаждаясь самым звуком голоса дочки.

— Папаня, а телушечка у Белянки вся в Сиротинку! И белые чулочки, и впереди белое, ну как есть! А маманя говорит мне: «Ты у нас бабушка, у тебя уже внучка есть!» — девочка смеялась, и Василий, забыв все свои заботы, смеялся вместе с ней.

История Катюшкииой быководческой профессии была необычайна. Когда на освобожденную Украину возвращали стада, проезжие гуртовщики принесли на колхозную ферму новорожденного бычка:

— Возьмите его. Он параличный, на передние ножки не встает, — куда нам его?

Черный, словно лаком покрытый, бычок с белой мордой и нежнорозовым носом лежал на земле, подогнув передние параличные до коленок ноги. Вид у него был грустный, глубокомысленный и покорный.

— На прикол его, что ли? — раздумчиво сказала Авдотья.

— Маманя, отдай его мне. Я его выхожу. Отдай, маманя! — пристала к матери Катюшка. — Я сама буду тpaву косить и пойло готовить. Отдай!

С этого дня были забыты все игры и забавы. Она водворила бычка в углу на огороде, сама смастерила навес у изгороди, сама ходила за клевером на заброшенное, заросшее молодым ельником клеверище, сама мыла и чистила своего питомца. Она повязывала ему голову косынкой, надевала на него бусы из рябины и шиповника, баюкала его, как ребенка, разговаривала с ним, как с приятелем, и причитала над ним, как над больным.

— Сиротинушка ты моя! Сиротиночка! Крохотка ты моя горемычная!

Сиротинка, в свою очередь, платил ей небывалой привязанностью. Он не мог ни вставать, ни ходить. В своем закутке он был оторван от общества соплеменников, почти не видел людей, и Катюшка была единственным источником его впечатлений, его жизни, его несложных телячьих радостей. Он тосковал по ней почти по-человечески. Завидев ее, он неуклюже полз ей навстречу, лизал девочке ноги, руки, волосы, осторожно брал губами за платье. Когда она уходила, он хрипло и надрывно ревел, ковырял землю маленькими, чуть проступившими рожками и рвался с привязи.

Он научился безошибочно понимать слова Катюши.

— Подвинься, Сиротинушка! Дай подстилку переменю, — говорила Катя, и бычок послушно отползал в сторону.

— Ишь, извозился. Давай бок-то почищу тебе. Сиротинка поворачивался боком.

— Очеловечился у нас бык-то, — удивлялась Прасковья, — все слова понимает, а уж глядит так, что не по себе делается!

Однажды Катюша прибежала домой, запыхавшись от радости:

— Маманя, бабушка, Сиротинка ногами перебирает! Сначала левую ногу разогнул да подогнул, а после правую. Лежит и перебирает ногами!

По совету ветеринара Катя стала делать Сиротинке горячие ножные ванны и растирание ног.

Бык словно понимал пользу процедур и охотно протягивал Кате свои короткие ноги с массивными, неуклюжими, как клешни, копытами Вскоре он научился стоять, но быстро уставал, и Катя приспособила для него чурку. Утомившись, он подходил к этой чурке, грудью наваливался на нее и не стоял, а полувисел, полулежал с ее помощью.

Прошло еще полгода, ноги его окрепли, и Сиротинка всем на удивление, стал здоровым быком необычайно могучего сложения.

Порода ли у него была такая, или Катины заботы сыграли свою роль, но все другие быки, его сверстники, выглядели по сравнению с ним малорослыми и чахлыми.

Тяжелые складки кожи на могучей груди почти волочились по земле. Широко расставленные ноги с мощными копытами ступали грузно, вдавливаясь в землю.

Тяжелая морда была постоянно опущена. Угрожающе торчали массивные рога. Характер у него был необщительный, мрачный, но попрежнему необычайной была его привязанность к Кате.

— Сиротинка ты моя! Крохотка ты моя!

Чудовищный бык тихо стоял, уткнувшись в ее колени, и имел такой кроткий и жалостный вид, словно он на самом деле был «крохоткой» и «сиротинкой».

Он ревел в ответ и старался придать своему реву нежный оттенок. От этого рев его внезапно переходил в зловещий хрип и страшное шипенье, от которого начинали волноваться гуси на птицеферме. Пошипев и похрипев, Сиротинка отчаивался и умолкал, убедившись в том, что он бессилен выразить обуревавшее его чувство. В его прекрасных темносиних глазах появлялось странно-тоскливое выражение. Казалось, он мучительно силится вылезть из своей бычьей шкуры и постигнуть мир, недоступный его пониманию. Напряженный, ищущий и печальный взгляд его становился почти человеческим. Обреченный своей бычьей участи, он опускал шею и часами мог стоять неподвижно, ощущая прикосновение маленьких Катиных рук.

Однажды, когда Василий увидел эту притихшую возле Кати черную глыбу с печальными глазами, он вдруг с грустной насмешкой над собой подумал, что сам он чем-то неуловимо похож на Сиротинку.

— Дочка, а ведь я тоже «сиротинка», не хуже твоего быка. Погладь уж и меня зараз… — пошутил он и нагнул к Катюше свою большую чернокудрую голову.

Авдотья, так же как Василий, искала прибежища в детях и в работе.

Ферма приносила ей каждый день какие-нибудь удачи и радости. С тех пор, как Буянов провел на ферму электричество, особенно уютно здесь стало по вечерам.