Изменить стиль страницы

...Прошли ещё несколько, свернули раз, другой, и нырнули в ворота со старорежимными львиными мордами, перетерпели затхлость подворотни, в парадном с облупленной штукатуркой и разбитой мраморной лестницей поднялись на второй этаж, позвонили.

Приятной полноты приземистая дама после всплеска приветствий: - О, Пиня! Какой сюрприз! Людочка, смотри, дядя пришёл! - провела их в огромную на взгляд Шимека комнату, где стояли рояль, фикус в кадке и симпатичная девушка, ямочки на щёчках, фигура в маму, но молодёжного, много лучшего варианта.

- Сын моего друга, - представил Шимека Пиня Исакович. - Недавно умер, золотой был человек, теперь таких не делают.

Помолчали сочувственно.

- Хочу помочь, а ему ничего не надо. Ему хорошо на заводе. В литейном цехе. Печка там у него, сталь варит. Такой, представьте, Хаим-литейщик...

Посмеялись, поговорили - познакомились.

- Людочка, поиграй для дяди, - сказала мама, лучезарно глядя на Шимека.

Музыка - культ Одессы. Здесь колдовство оперного театра (“Он звуки льёт, они кипят, Они текут, они горят, Как поцелуи роковые, Все в неге, в пламени любви...” - Пушкин), здесь всемирной славы канторы, а в советские времена Ойстрах, Гилельс, Буся Гольдштейн и прочие школы Столярского потрясающие вундеркинды, в 1937-м на конкурсе в Бельгии, они выиграли все шесть премий - о, грёза одесских пап и мам!.. В приличной одесской семье ребёнка приращивали к инструменту.

...- Людочка, поиграй для дяди, - сказала мама.

Людочка, хорошенькая и, похоже, неглупая, “чудачка с перчиком”, “аппетитная невроко”, как говорили вокруг неё, достаточно преуспевала. Сватовство ей было ни к чему, мамин каприз, дядина прихоть.

Людочка заиграла нервно, враждебно, ненавидя маму, дядю и этого чёрт-те-откуда взявшегося Шимека, наверно с дурным запахом изо рта. Шарахнуть бы ему цыганистого Лещенко! Однако и родню жалея, и свой бунт лелея, отважилась мамина дочка лишь мятежно вспенить клавиши модной дешёвкой: “Мишка, Мишка, где твоя улыбка...”, и бывший хулиган, чекист и футболист Пиня Исакович повёл увлажнившимися очами с Людочки на Шимека, с Шимека на маму, любимую свою сестру... Отыграв “Мишку”, Людочка, смирясь и смягчась, перешла на Шопена, мазурочное веселье растеклось по комнате - все разулыбались, будущее окрасилось радугами...

Потом пили чай с домашним тортом, говорили о том, о сём, о Людочкиной учёбе в консерватории, чего стоило поступить туда еврейке; если бы не дядя, вы, конечно, понимаете... Дядя, отклоняя благодарность: “Что я? Главное, музыка, у девочки абсолютный слух, педагоги очень хвалили: талант, Миля Гилельс в юбочке... А я что, - скромничал Пиня Исакович, - у нас, молдаванских вкус известный: “Гоп со смыком”, ну, Лёня Утёсов... В оперу я только для фасона ходил”.

Припомнилось, смеха для, как в молодом чекистском кураже явился он, Пиня, в оперный театр с собакой, сел в третьем ряду у прохода, пёс у ноги на ковровой дорожке. Чистоплюи рядом раскипелись. Капельдинер подоспел, пустил пузыри. Пиня на него плевать хотел. Припер администратор. Пине чихнуть - и администратор, шишка пузатая, не просохнет. Но Пиня для хохмы покорно побрёл за ним с собакой через весь зал. Потом в фойе объявился чекистом, забрал трепетного оперного начальника с собой в подвал предварительного заключения: “Нехай ночку посидит, уважение к Органам поимеет”. Ну, идиотство, что говорить, чистое идиотство. Он, Пиня, был швыцар дешёвый, совсем без головы, некому задницу набить...

Шимек, к слову, вспомнил своё меломанское прошлое. Билетёрше у входа в оперу для отвода глаз окружающей публики совали подходящий по цвету к театральному билету клочок бумажки: троллейбусный или трамвайный билет, квитанцию какую-нибудь, даже тряпочный лоскуток - и проходили, мчались на галёрку. Иногда везло: капельдинер бельэтажа или бенуара пускал в ложу постоять за креслами законных слушателей.

С билетёрами у входа рассчитывались после спектакля, по рубчику или два с человека, на честность, без проверки. Капельдинеры денег не взимали, дружили с безденежной молодёжью. Так же бесплатно в раздевалке брали пальто; обычно без номерков, сваливая в углу. Тоже из симпатии к молодым, только с ними ветеран-гардеробщик мог поделиться никому не нужными воспоминаниями о былых гастролёрах или поговорить о заезжей из Москвы очередной звезде, ну, ещё не звезде, но уверяю вас, из этой девочки та-а-акое выйдёт, ахнете, запомните это имя, как она? Мая? Рая? Нет, нет, Мая... Парецкая... Питецкая... Вру, Плисецкая...

Или после “Бориса Годунова”: - Вы заметили, молодой человек, как в сцене смерти Кривченя обыграл стол? Спиной, спиной, не видя, обошёл, упал, сполз, скатерть потащил. Я, знаете ли, видел Шаляпина, да, да, Кривченя лучше его сыграл!

Не хуже Алексея Кривчени лицедействовала и билетёрша в провальном случае, когда при особо знаменитых гастролях и крутом навале публики возле входа появлялись для контроля контролёров ражие парни из органов борьбы с хищениями, а кто-то из клиентов-безбилетников по невниманию или нахальству всё же пытался привычно ткнуть билетёрше липовую бумажку-заменитель. Каким вздымалась она тогда гневом - правдивей знаменитого шаляпинского “Пожар!”: - Ты куда, мальчик? Совсем сдурел? Что ты мне суёшь глупство за билет? Тебя так в школе учат? (К парням из органов) Как вам это понравится? Такая нахальства... - Она сыпала говорок, попутно обрывая корешки билетов у текущих плотно зрителей.

Безбилетник, отодвинутый жёсткой рукой, вздыхал неподалёку, отступал, подходил - маневрировал, пока прохлынет поток, парни уйдут и билетёрша, отвернувшись, подаст знак сигануть в дверь и, задыхаясь, под звуки увертюры или даже первого действия, лететь крутыми мраморными, в золоте балюстрады, лестницами - через две, три ступеньки наверх, наверх, пока задохнувшись не окажешься на галёрке, под куполом, за спинами опередивших тебя, из-за которых уже ничего не видно, но слышно и догадаться можно, поскольку спектакль видан-перевидан десятки раз.

Ещё Шимеку вспомнился он сам, шестилетний, на знаменитой сцене. Перед ним в стеклянном барабане крутясь, пересыпаются тёмные трубочки; рядом торжественный мужчина; когда барабан останавливается, он подворачивает его к Шимеку дверцей, открывает её и Шимек, на виду у публики - пять ярусов в золоте и лепнине, в единой страсти - суёт руку в барабан, вытаскивает и отдаёт мужчине трубочку; зал - мертвей, чем при Шаляпине, - следит, как мужчина отточенными движениями фокусника тянет пинцетом из тёмной трубочки белую бумажную и, не касаясь её пальцами, передаёт вглубь сцены; там апостолами за длинным тайновечерним столом застыли строго-пиджачные люди из властей и активистов, на каждого приходится на авансцене барабан, как у Шимека, и ребёнок из его, Шимека, детсада, и мужчина - передатчик бумажной трубочки; сидящие за столом разворачивают все трубочки одновременно, поднимают их над головой, поворотясь к крайнему справа, председателю, первачу апостольского ряда, он, стоя, провозглашает цифры с бумажек, и они, сложась в счастливый номер, высвечиваются на заднике сцены, и зал, в переплесках волнения, повторяет их - это в Одессу пришёл праздник дозволенного азарта: лотерея государственных облигаций Золотого Займа.

Раза два тут же в партере оказывался выигравший одессит, его звали показаться на сцену; зал гудел счастливо и завистливо, хлопал, потом снова шелестел облигациями, проверяя номера, шумел соответственно сумме выигрыша: при 25 тысячах рублей - взвизги, при 50 тысячах - вопли, при главной удаче - 100 тысячах - транс, затем гул и овация; и именно от Шимека били молнии в зал, именно он вытаскивал не номера облигаций, а денежную сумму - самые разящие, самые шаляпинские бумажки, и публика “ложила глаз” исключительно на Шимека, а Шимек - исключительно на Милечку, два её огромных банта оглушительно голубели возле соседнего барабана.

...Уже давно улыбчивый прищур на круглом мягком её личике распахивался Шимеку всепоглощающе, в его синей безмерности тонули все шимековы детсадовские заботы: игрушки, беготня, пирожное, даже докучное ожидание мамы, вечно запаздывающей со своих двух работ, - всё забывалось под светом милечкиного взгляда и смеха, в радости вдвоём сооружать фанерный дом или лечить плюшевого медвежонка. Была, а потом, в войну, пропала драгоценнейшая для Шимека фотография его детсадовской группы, где он в первом ряду сидит на полу по-турецки, скрестив ноги, гордый своими первыми взрослыми брючками, ширинка на них раскрылась, как рот Шимека в ожидании птички из фотоаппарата, и Милечка рядом с Шимеком. А птичка, конечно, так и не вылетела.