– Откуда? – Она удивилась. – Разве проболтался кто?
– Он все знает, что происходит в его студии. Он это может чувствовать.
– Как это? – не поняла Ольга.
– Слыхала, что птица не вернется в гнездо, если яйца потрогал человек? Она чувствует, и все. И Бореев такой же. Как птица. Я все думаю, Оля, – продолжал он медленно, – как же мне повезло! Сколько всего передо мной открылось.
– А я? – спросила Ольга ревниво.
– И ты… И для тебя все открылось…
Он даже не обратил внимания на ее ревность, и она вдруг догадалась: говоря «я», он на самом деле имел в виду «мы», и это «мы» включало в себя не только Алешу и Ольгу, но и Настю, и тысячи других молодых людей, которым внезапно предоставилась неповторимая возможность уйти из колеи, натоптанной мозолистыми пятками их родителей…
– Представь себе, Оля, – задумчиво говорил Алеша, – какая это огромная жизнь, сколько в ней воздуху и простора! И эту жизнь необходимо украшать – вот для чего нужны и музыка, и театр, и кино, и даже цирк… Не старый буржуазный цирк, когда все смеются над уродами, а настоящее свободное искусство свободных людей!.. Людям необходима красота. Иногда даже больше хлеба необходима. Ты знаешь, Ольга, ведь многие так считают, будто вся красота только в том и заключается, чтобы одеться покрасивее, во что-нибудь модное, и пойти в ресторан, где еда на хрустальных тарелках. Но ведь это не истинная красота. Так, нэпмановский угар, одна только мишура. Нет, если украшать жизнь – то по-настоящему…
– Как это – по-настоящему? – тихо спросила Ольга, смутно благодарная Алеше за то, что он высказался о фальшивой красоте вещей материального мира раньше, чем Ольга успела ляпнуть что-нибудь невпопад, и как раз о хрустальных тарелках и модной одежде.
– Как, Оля? – Алеша мечтательно смотрел на фонарь и выше фонаря, на луну, куда более тусклую, чем фонарь, и вместе с тем полную подлинного, неугасимого света. – Да вот так – когда мир, как говорит Бореев, весь пропитан искусством…
Переполненный чувством, Алеша привлек Ольгу к себе и погладил ее по щеке.
В Алеше, несмотря на его сомнения – продолжать ли военную службу, – Ольга постоянно ощущала армейскую выучку, и это, безусловно, привлекало ее. Алексей любил во всем ясность. Чтобы у каждого предмета имелось собственное, определенное место. У каждой мысли, у каждого поступка. Размытость нравственных правил, характерная для революционных времен, почти не смутила его; он всегда четко знал, где правда, а где ложь.
Это было так же, как в тех книгах, которые нравились Ольге. Сочинители таких книг тоже без колебаний определяли, кто прав, а кто виноват.
– А танцы, по-твоему, как – тоже искусство? – спросила Ольга.
Это был хороший вопрос: и об искусстве, и о том, что интересовало саму Ольгу.
– Как посмотреть…
Ольга разволновалась. Ей вдруг почудилось, что от решения Алеши многое зависит. Вот сейчас скажет Алеша, что Бореев прав и что танцы – ханжеский буржуазный пережиток, а на деле ничем не отличается от пляски индюшкиного самца – «голдер-голдер-голдер», – которая одно только и означает: пришла пора потоптать самочку. И все, как только Алеша отменит танцы, не станет танцев совсем…
Но Алеша сказал:
– Товарищ Бореев сильно перегибает палку. Я думаю, танцы – это искусство. Ну и что с того, что в них есть подоплека влечения и пола? Эта подоплека, если подумать, везде найдется, даже когда просто хорошо работаешь у себя на заводе. Потому что если ты чего-то стоишь, то и девушки на тебя будут смотреть.
– И на тебя смотрят? – спросила Ольга нехорошим тоном.
Алеша засмеялся:
– Еще как смотрят!
– Дразнишься, – надула губы Ольга.
Он продолжал смеяться:
– Да нет же, я серьезно говорю. Отбою нет. Так и вешаются мне на шею. И все хорошие такие девчонки, ты бы видела!..
– Пусти.
Ольга вырвала руку, на этот раз не шутя.
Алексей озадаченно смотрел, как она быстро, стуча каблуками, уходит по темной улице. Ну ничего себе характер. Он пошел за ней – просто чтобы удостовериться, что с Ольгой ничего по дороге не случится. Она ни разу не обернулась, хотя, он мог бы поклясться, по одной только ее походке видно было: она знает, что он за ней идет.
Ольга вошла в комнату с новостями про студию, танцы и Алешу, готовая выпалить все с ходу, – но так и застыла на пороге.
Маруся Гринберг горько, безутешно плакала, сидя на кровати.
Рядом толпились соседки по общежитию. Суровая комсомолка Настя Панченко говорила:
– Так невозможно дальше продолжать, Маруся. Ты и сама это еще заранее понимала. Нужно иметь мужество принимать последствия.
Маруся же просто заливалась слезами. Ничего она сейчас не понимала и никакого мужества не имела. Пришла толстая комендантша Агафья Лукинична, принесла чай.
Настя взяла чашку, самолично подала Марусе:
– Выпей горячего. Тебе будет легче.
– А что случилось? – спросила Ольга от порога.
Все разом замолчали и повернулись в ее сторону. Настя поджала губы, как будто Ольга сказала что-то не вполне уместное. Коменданшта тяжело вздохнула и пошла к выходу. Отстранив возле двери Ольгу, она сказала:
– Вот что бывает, когда на чужой кусок разеваешь роток. Толку-то от такого не было и не будет, что при царе, что при Революции вашей. Люди-то не меняются. Как был мужеской пол злодейский, такой и остался. Поморочит голову нашей сестре да забросит, а куда она теперь пойдет, порченая-то? Никакого ей выходу. Хорошо хоть при Революции за такие дела больше не карают…
И комендантша уплыла, ворча, по коридору.
Ольга вошла наконец в комнату.
Настя сказала:
– Оля, сделай мокрое полотенце. Надо ей лоб остудить, а то жар начинается. А ты, Маруся, ложись. Мы за тобой будем ухаживать. Только недолго, потому что завтра в первую смену вставать.
Маруся улеглась, не сняв туфли.
Ольга намочила полотенце и подала Насте. Настя помахала полотенцем, чтобы еще больше охладить, и положила Марусе на лицо. Маруся вытянула руки вдоль тела и замерла.
– Бросил ее офицер-то, – сказала Настя, не стесняясь присутствием Маруси. – Не выдержал революционного момента в отношениях полов.
– Это что комендантша говорила? – уточнила Ольга, с любопытством поглядывая на неподвижную Марусю. – Про чужой кусок?
– Он ведь обещал жениться, – продолжала Настя безжалостно, – всякие обязательства брал, но потом все же возвратился к своей буржуазной жене, на которой венчался в церкви. А нашей Марусе – от ворот поворот.
– Не больно-то и хотелось, – сказала Ольга. – Он ведь еще и старый, этот Митрофан Иванович. Ему уже сорок лет небось. А мы получше найдем. Верно, Маруся?
Маруся не ответила. Ее грудь вдруг мелко-мелко задрожала, а потом опять затихла.
– Не померла ли? – испугалась Ольга. Она покойников не боялась, но сильно брезговала.
Маруся тоненько постонала под полотенцем, и Ольга сразу успокоилась.
– Ты иди, – обратилась она к Насте. – Я за ней посторожу.
Настя кивнула:
– Если что случится, сразу разбуди. Я коменданта предупредила – может, фельдшерица понадобится, она вызовет.
Но за ночь ничего не случилось. Маруся, как камень, проспала под влажным, нагревшимся от дыхания полотенцем. Утром она встала вместе с Ольгой и объявила, что готова выйти на работу.
По дороге на фабрику Ольга наконец улучила момент и рассказала про Алешу.
– По-моему, он ко мне неровно дышит, – сообщила она, не замечая безучастного вида Маруси. – Морочить голову вздумал! Девушки на него вешаются, надо же. Прямо так и сообщил. И следит, как я отнесусь. Ты слушаешь, Маруся? – спохватилась она, сообразив, что от собеседницы давно уже не было никакой реакции.
– Да…
– А я и говорю: «Ну и иди к своим девушкам, на что тебе я-то сдалась! Вешаться на тебя – не в моих намереньях». Вырвала руку и ушла. И вот поверишь, он за мной шел. Следил, не встречаюсь ли с кем еще.
Маруся глубоко вздохнула.
– Тебе хорошо, Оля. Ты гордая. А я так не могу.