Изменить стиль страницы

— Больше ничего нет. И сумки дорожной нет.

— Ничего, — успокоил брата Эртхиа, — кони готовы в дорогу, переметные сумы уже на их спинах, было бы чем наполнить. Всадник в дороге не пропадет.

— Возьми! — попросил Акамие, протягивая брату полные руки перстней и ожерелий.

— Не знаю, когда вернусь. Передай отцу: мне жаль огорчать его непослушанием. Но здесь мне всегда оставаться младшим царевичем, а в степи я сам по себе, первый и последний.

Акамие ответил невпопад, гладя его по плечу.

— Не забудь мутную воду заедать чесноком. У меня нет чеснока, чтобы дать тебе в дорогу…

— Я куплю в городе, — сглотнув слезы, пообещал Эртхиа. — Правду говорят, разлука — сестра смерти.

— Я слышал, смерть — сестра разлуки. Но я прошу — не тебя, знаю, что отныне тебе опасно в Хайре, — но Судьбу прошу: пусть подарит нам еще хоть одну встречу. Брат моего сердца, хочу, чтобы сегодня я обнимал тебя не на вечную разлуку. Пусть повернет твоя дорога за горизонтом вспять, как дорога солнца, которое скрывается, будто навеки, но всегда и всегда возвращается к нам.

Эртхиа обнял его.

— Пусть услышит тебя Судьба, брат моей души, пусть и пройдя сквозь землю, вернусь к тебе, как сгинувшая трава возвращается весной.

— Пусть услышит тебя Судьба.

И снова земля летит под копыта коней. Трое всадников с каждым ударом копыт, с каждым биением сердца приближаются к ущелью Черные врата, за которым уже начинаются Горькие степи Аттана.

Один всадник высок, лицом бел, глаза и волосы цветом напоминают светлое пламя. На нем кафтан голубой, какие носит дворцовая стража, а конь под ним под стать всаднику — золотисто-соловый, с белой проточиной до подвижных ноздрей.

А второй всадник, смуглый и черноглазый, чьи бедра слишком широки для юноши, ростом мал, в плечах узок, в талии тонок, а коса висит ниже брюха прямошеей гнедой кобылы.

Эти двое не сводят глаз друг с друга, и кони их скачут бок о бок, добрые кони, настоящие бахаресай из царских конюшен.

Третий всадник так ладно и просто сидит на своем золотисто-рыжем коне, что кажется с ним единым существом. Он погружен в свою думу, только временами оглядывается: не видно ли погони?

Смуглым лицом он похож на второго всадника, но намного шире его в плечах, и новенькие, совсем юные усы украшают верхнюю губу, а коса, как и положено воину, достигает нижнего края широкого шелкового пояса.

А думает он о той, от кого не находит спасения своему сердцу. И мысли его обжигающе-сладки, как горячий мед.

Рабы еще натягивали на ноги царю мягкие сапоги из кожи бархатной выделки, когда главный евнух, с бесчисленными поклонами просеменив через опочивальню, нагнулся к уху повелителя. И что-то зашептал ему такое, что глаза царя невозможно расширились, а дыхание остановилось.

— Лжешь, — ледяным голосом выдавил царь, сам словно окаменевший.

— Взгляни сам, господин, — пролепетал евнух, кланяясь еще ниже.

Вырвав плеть у евнуха из-за пояса, царь ринулся в покои Акамие и там, темнея и темнея лицом, смотрел, как из-под резного края кровати, из-под крученой бахромы евнух одно за другим вытаскивает, все пропыленное и пропахшее потом: кафтан, рубашку, штаны, носки, пояс и головной платок. Платок — белый. Кафтан — алый.

Как грозовая туча над перевалом, царь навис над постелью.

— Спишь?.. — страшно прошипел, срывая тяжелое, все зашитое прохладным шелком покрывало.

Акамие сел в постели, прикрывая лицо ладонью. Яркий свет бил в окно и в сонные глаза.

Царь откинул от лица Акамие бело-золотые волосы и тем же движением сжал между ладоней его виски, резко повернув к себе слегка опухшее от сна, ошеломленное лицо.

— Где Эртхиа?

Акамие часто заморгал, испуганно и совершенно искрене ответил:

— Не знаю…

Ладонь, холодная и твердая, ударила по лицу. Акамие упал, ударившись головой о резной столбик в изголовье кровати.

Едва не закричав от боли и обиды, он прикусил губы. Волосы упали на лицо, поэтому он мог приоткрыть глаза и тайком наблюдать за повелителем, не шевелясь и стараясь дышать неслышно и незаметно. Страх был сильнее обиды и боли.

— Ты слишком возомнил о себе, раб, сын рабыни!

Царь замахнулся плетью — и швырнул ее на пол.

— Палача!

Акамие почувствовал, что руки и ноги у него — ледяные, а по лицу течет пот. Его замутило от страха, хотелось сползти на пол, обвить ноги царя, умолять…

Акамие спустил босые ноги с постели, неторопливым, свободным движение руки поднял и откинул назад тяжелый поток волос. Как учили с малых лет, каждое движение было плавно, текуче и совершенно. Посмотрел на царя равнодушно.

А сердце билось-билось, потерянно и безнадежно.

— Что случилось? — а голос был совсем чужой.

Носком сапога, брезгливо отведя в сторону подбородок, царь подвинул к его босым ступням жесткую от соли рубашку.

— Плаща над тобой не развязал? Пальцем не коснулся?

Акамие глянул в страшное лицо царя — и отвел глаза. Оправдаться невозможно. Не поверит. Единственный довод пришел ему на ум: если бы и вправду был виновен, разве поступил бы так беспечно? И слушать не станет…

— Мой господин, — начал было Акамие бесцветным голосом… Но обида, больно набухшая в горле, не дала говорить.

И он вскочил и закричал, выталкивая ранящий гортань ком, не чувствуя искривленных губ.

— Делай со мной, что хочешь! Если не любишь! Если не веришь! Лучше пусть меня заберет палач, чем ты еще раз прикоснешься ко мне!

— Я верю тому, что вижу! — гневно воскликнул царь и, спохватившись, что оправдывается отрезал:

— Молчи, а то!..

Но чем еще мог испугать Акамие царь, уже позвавший палача?

Не замечая слез, градом катившихся по лицу, Акамие кричал и кричал:

— Что ты сделал с моей жизнью? Теперь отдай меня палачу! Уже и лучший из твоих сыновей не смеет показаться тебе на глаза. Вся его вина — в его дружбе со мной. Разве я не брат его, разве он не мой брат? Ты, сделавший наложником своего сына, думаешь, что и Эртхиа таков, как ты?

Царь задохнулся от гнева. Слова невольника были дерзки и правдивы, и слышать их царь не хотел.

Схватив его одной рукой за волосы, а другой зажав ему рот, царь сильно встряхнул его и бросил на пол, прямо под ноги вошедшему.

— В Башню! — сипло, с трудом выдохнул царь.

Акамие снизу глянул на палача — и закрыл глаза.

Но еще не время было ему вспомнить пророчество.

В свои покои вернулся царь. Темными, злобными словами ожесточал сердце, чтобы не смогли разжалобить его крики, которые ожидал услышать.

Сын любимый, Эртхиа, осмелился перейти дорогу отцу — не Акамие ли в том виновен?

Эртхиа — прямой и чистый, как клинок, и только низкий, лукавый раб, не знающий чести, чья красота неотразима, а душа черна, мог соблазнить его на такое. Если самого царя, своего отца, к вещам, противным природе, склонил небвалой своей красотой сын змеи…

В прежние времена, такие давние, что никто и не помнит, только записи остались в Книгах Царствований, бывало, брали цари на ложе дочерей своих… Но давно уже не случалось такого в Хайре. И только из-за того, что рожденный рабыней повторил — и превзошел — красоту своей матери, повелитель Хайра сам стал рабом неутолимого желания.

Хватит же.

Тот, кто вызывает нечистые чувства, сам нечист.

Пусть умрет Акамие — пусть освободится душа царя, а от смертной тоски найдется кому исцелить всесильного повелителя Хайра. Не пуста ночная половина дворца его, и не иссякнет поток…

Но кружа по залу, но бормоча, но выкрикивая проклятия, царь мучительно прислушивался. С мстительной радостью ожидал он услышать, как зайдется в вопле истерзавший его сердце. Как не ждал ночи, ждал он криков из Башни Заточения — и страшился их.

А тишина застыла, словно весь дворец замер и притих.

И, побежденный страхом, сам кинулся царь к Башне, поторопить палачей.

Самый короткий путь вел через дверцу за покоями Акамие, и там увидел царь раскатившийся по полу жемчуг. Оборванная нить повисла, зацепившись за узорную решетку, у самого пола.