В глазах Эртхиа увидел Акамие восторг и нежность, но темный взгляд Лакхаараа полыхнул такой ревнивой страстью, что мог сравниться лишь с горевшим желанием и ненавистью взглядом повелителя.
Никто ничего прямо не говорил Акамие, но, выросший на ночной половине дома, среди рабынь и рабов, служивших утехам повелителя, мальчик научился понимать больше, чем ему говорили. Он знал, что мать его, северная королевна, прожила в плену недолго. Родив мальчика, она, любимая царем более всех его женщин, стала бы женой и царицей, но умерла в ту же ночь. И отец ненавидел Акамие за эту смерть и желал его неутолимо, потому что бело-золотые волосы и светлая кожа неотразимо напоминали царю о потерянной возлюбленной.
И редкая ночь проходила без того, чтобы властный низкий голос не позвал Акамие в царскую опочивальню. Недаром его покои были самыми роскошными и находились ближе всех к спальне повелителя, чтобы не приходилось посылать за ним. Акамие знал, что пока он не вырос и не обучился нежному искусству, эти покои так и оставались незанятыми после смерти светловолосой пленницы. Акамие трудно было думать как о матери о красивой женщине, так же, как и он, в начале ночи спешившей на зов повелителя, делившей с повелителем ложе — так же, как и он.
Но царевичи — царевичи были его братьями, и он со смертной завистью вспоминал их одежду, приличествующую юным воинам и царским сынам, кинжалы в богатых ножнах, легкие и удобные сапоги, и кожаные штаны всадников — и косы! Длинные, туго заплетенные, украшенные со сдержанной роскошью, как подобает быть украшенным тому, что воплощает волю и честь свободного воина.
Рабам головы брили, кроме тех, что под покрывалом.
Волосы Акамие были густы и намного длиннее, чем у братьев, но служили лишь украшением и забавой.
Самыми горячими и униженными мольбами, самой пылкой ложью и притворством в ночные часы добился Акамие разрешения присутствовать на уроках младшего царевича — и трепетал малейшим проступком вызвать недовольство царя и дать повод к запрету.
Эртхиа же своего счастья вовсе не ценил, предпочитая упражняться в верховой езде и стрельбе из лука.
Часто говорил себе Акамие, вспоминая нерадивого к учению брата-ровесника: твоя бы судьба выбрала меня! — и порой прибавлял: а тебя — моя… И так говорил, если Эртхиа раньше времени обрывал урок, сославшись на нездоровье или, как сегодня, заручившись поддержкой старшего брата. Тогда ведь и для Акамие урок заканчивался, и то, чего он не узнал в этот раз, мог уже никогда не узнать, если бы царь вздумал запретить ему учиться. Что было бы решением разумным и надлежащим, ибо ученый раб — плохо, а ученый наложник — и вовсе никуда. От чтения уменьшается послушание, а тому, чье назначение — радовать и ублажать, достаточно быть искусным на ложе и в танцах, а также петь приятным голосом. От науки же худеет тело и хмурятся брови, лицо становится унылым, а речи — скучными и назойливыми, в тягость господину, проведшему день в государственных делах и не за тем призвавшему наложника, чтобы держать совет.
Да, и завидовал брату Акамие. Ему самому не суждено было ни сидеть в седле, ни держать в руках оружия.
Лишь раз нежной кожи царского любимца могла коснуться сталь.
Акамие должен был упасть с перерезанным горлом в ногах повелителя в черный день его смерти. Ему предназначалось место в гробнице царя, и все его наряды, которыми он радовал взор повелителя при жизни, все подвески, серьги, ожерелья, ручные и ножные браслеты и кольца с бубенцами для танцев, гребни, пояса и булавки, покрывала, притирания и ароматы — все положили бы с ним, а стоило немало посмертное приданое того, кто развлекал бы царя по дороге на ту сторону мира, на встречу с Судьбой, назначающей дальнейший путь.
Жены царя могли умереть своей смертью и лишь тогда были бы помещены в усыпальницу. Но та или тот с ночной половины, кого царь любил более прочих, должен был последовать за умершим немедленно, дабы не удваивать муку расставания с этой стороной мира мукой ревности. Вдов закон хранил от посягательств. Раб же или рабыня становились собственностью наследника и были бы доступны его желаниям.
Судя по всему, страшная честь занять отдельный покой в обширной усыпальнице царя должна была выпасть Акамие. Если ничего не изменится, а с чего бы ему меняться?
Мальчик зябко передернул плечами и обернулся. Шагов евнуха он не слышал, но давно научился чувствовать его приближение. Тучная фигура вплывала в комнату с величавой медлительностью. Редеющие волосы главного евнуха были стянуты узлом на макушке, за широким поясом торчала плеть с дорогой рукоятью — символ его власти на ночной половине дворца. Следом за ним вошли и остановились у порога двое рабов.
— Солнце в зените, Акамие, — сказал евнух. — Повелитель не любит невыспавшихся наложников.
Акамие едва поборол вздох. Чтение придется отложить на завтра. Его день подошел к концу. Бережно свернув пергамент и сложив его в футляр, мальчик взглянул в окно на кусты роз, многочисленные и яркие, на беседку в тени деревьев, на стену, окружавшую его часть сада, и так же спокойно ответил евнуху:
— Пусть мне приготовят постель в саду.
И послушно пошел за рабами в купальню. Там его снова омыли теплой водой, натерли соком травы дали, дающей скорый и сладостный сон, расплели и расчесали волосы и надели легкую белую рубаху до пят, окуренную ладаном, чтобы все дурное и беспокоящее боялось приблизиться к спящему. И проводили Акамие в сад, где в беседке было приготовлено для него в меру мягкое ложе и расставлены блюда с лакомствами, и кувшины с напитками, чтобы Акамие, если пожелает, мог подкрепиться или освежиться перед сном.
Но трава дали обладает мягкой и необоримой силой, и, едва опустившись на ложе, Акамие обессиленно закрыл глаза, чтобы быть разбуженным, когда отяжелевший красный шар коснется иззубренного края гор на западе.
Прозвенев копытами по мощеным улицам Аз-Захры, кони вынесли царевичей на простор. Казалось, посеребренная зноем трава сама неслась под копыта Махойеда, но Веселый, как язык золотого пламени, настигал каракового скакуна, и настиг, и, сильно дернув старшего брата за косу, Эртхиа с торжествующим криком обогнал его и обернулся назад, улыбаясь. Игра была закончена.
Но — странно! — не был Лакхаараа удручен поражением и даже отвечал рассеянно на привычную похвальбу самого младшего из своих братьев. И когда Эртхиа затеял спеть старинную «Похвалу созданным из ветра и огня», Лакхаараа отвечал, где положено:
— Кто из них самый резвый и стойкий в битве?
Если лучших из них пустить вскачь — какой придет первым?
Кто радует глаз, как костер в ночи, как солнце в небе, кто, как блик на воде, слепит красотой и радует?
— Золотистый, сын мой, конь золотистый, созданный из ветра и огня…
— Ах, — упоенно вскричал Эртхиа, — скажи, Лакхаараа, какой конь лучший из всех коней?
И Лакхаараа, в соответствии с «Каноном всадника», миролюбиво ответил:
— Вороной с белыми браслетами на ногах.
— Но после, после него? — жадно настаивал Эртхиа.
— Золотистый, с такими же браслетами.
Тут Эртхиа поднял Веселого на дыбы, чтобы всему свету были лучше видны широкие белые браслеты над крепкими маленькими копытами.
— Веселый пьет из ручья, не сгибая колен, и слюна его обильна, как у собаки, и освежает рот, спина его пряма и крепка, а бедра полны, и дышит он глубоко. И все, что сказано о лучших конях в «Каноне», все о нем, и он превосходит все похвалы.
Слезая с коня, Лакхаараа досадливо поморщился. Младший царевич уродился речистым, как поэт, но в радости меры не знал и бывал болтлив, как женщина. Впрочем, Лакхаараа любил его за чистое сердце, не умевшее скрывать своих движений: еще не наученное.
— Помолчи, малыш, — мягко сказал Лакхаараа, берясь за повод.
В ожидании, пока слуги с борзыми их догонят, — а ехали они не торопясь, везли благородных псов в седлах, — царевичи прошлись, давая коням отдохнуть.
Суслики, столбиками торчавшие тут и там, проваливались под землю при их приближении, зато из-под ног вспархивали растрепанными комочками жаворонки и повисали, звеня, в вышине.