Гёте неоднократно предостерегал своего друга герцога, когда его страсть к путешествиям и охоте грозила вредными последствиями для страны. Охота на кабанов, модное занятие аристократов, которые одни имели соответствующие права, была большой бедой, о которой часто говорилось. Сельское хозяйство весьма страдало от этих затей. Лихтенберг, просветитель из Гёттингена, саркастически заметил в своих «Черновых тетрадях»: «Если дикие кабаны вытаптывают поля бедняков, то это называется явлением природы, которое ниспослал господь». Готфрид Август Бюргер в стихотворении «Крестьянин — своему светлейшему тирану» также решительно ставит под сомнение претензии власть имущих:
…Кто ты, что, громко в рог трубя,
Меня по рощам и полям
Гоняешь, словно дичь?
Посевы, что ты топчешь, князь,
Что пожираешь ты с конем,
Мне, мне принадлежат…
(Перевод О. Румера)
384
Письмо Гёте герцогу от 26 декабря 1784 года говорило о том же, только несколько более сдержанно: «Искренне сочувствую Вашей охотничьей страсти, но в то же время питаю надежду, что по возвращении Вы избавите Ваших подданных от грозящих им бедствий. Я имею в виду обитателей Эттерсберга […]. Землевладельцы, арендаторы, крестьяне, слуги, даже охотники — все охвачены одним желанием поскорее сплавить незваных гостей […]. Положение крестьянина всегда изображается плачевным, да таково оно и есть: с какими только бедствиями не приходится ему бороться, — но не буду говорить о том, что Вы знаете сами» ([XII, 280—281]).
Как бы сильно ни было ощущение бесплодности усилий с точки зрения реальных результатов его служебной деятельности, но для развития Гёте как личности итоги этого времени в Веймаре можно считать позитивными. Это подтверждают многие высказывания.
«Дело, которое мне поручено, становится для меня легче и труднее с каждым днем, оно требует внимания во сне и наяву, оно становится мне все дороже, в этом я хочу быть похожим на великих людей, именно в этом. Это стремление возвести пирамиду моего существования, основание которой дано и достаточно крепко, такой высокой, как только можно, и устремить ее верхушку в небеса сильнее всех иных желаний, о нем я помню каждую секунду. Я не могу терять времени, мне уже много лет; возможно, судьба моя переломится посредине и тогда вавилонская башня останется с тупым концом, незавершенной. По крайней мере по ней должно быть видно, что это был смелый проект. А если мне суждено еще жить, то, бог даст, достанет сил дойти до самого верха (письмо Лафатеру, примерно от 20 сентября 1780 г.).
И во Франкфурте, и среди друзей вообще многие сомневались в правильности этого пути. «Я привыкаю к этой новой жизни, ни на волос не отступая от того, что внутренне поддерживает меня и делает меня счастливым», — писал он Мерку в Дармштадт 14 ноября 1781 года. «Благодарю бога за то, что он послал мне эту жизненную ситуацию, маленькую и большую одновременно, так что будет затронуто каждое из бесчисленных волокон моего существа» (письмо Кнебелю от 3 февраля 1782 г.). Почти шесть лет спустя после отъезда в Веймар он отправил длинное письмо матери — отчет и подведение итогов. Поскольку сын не очень баловал ее сообщениями о себе и часто приходилось
385
довольствоваться вестями, приходившими от Филиппа Зайделя или еще кого–то из посторонних, в стиле этого письма чувствуется потребность обнадежить, оправдаться, успокоить озабоченных близких: «Мерк и многие другие совершенно неправильно судят обо мне. Они видят только то, чем я жертвую, а не то, что получаю взамен; поэтому они не могут понять, что, отдавая каждый день так много, я все же с каждым днем обогащаюсь. Вы помните о последнем времени, проведенном мною у Вас до моего отъезда сюда. Если бы оно продолжалось, я бы погиб несомненно. Несоответствие узкого и малоподвижного бюргерского круга с широтой и стремительностью моей натуры ввергло бы меня в неистовство. Несмотря на воображение и чутье к людским делам, я все же не знал бы света и находился бы в вечном детстве, которое с его самомнением и другими недостатками сделало бы меня несносным для себя самого и для других. Насколько радостнее видеть меня поставленным в условия, пришедшиеся мне по плечу, в которых я, даже совершая ошибки — по неведению и от излишней поспешности, — имел достаточно случаев познать себя и других и, предоставленный себе самому и судьбе, прошел через столько испытаний, многим людям, быть может, и ненужных, но для моего развития в высшей степени необходимых» [XII, 250].
Гёте подчеркивает, что судьбу свою он выбрал добровольно и на службе у герцога сохранил независимость: «В то же время, поверьте мне, большая часть спокойного мужества, с которым я все переношу и действую, исходит от мысли, что все мои жертвы добровольны и что мне нужно только приказать заложить лошадей в почтовую карету, чтобы вновь обрести у Вас — наряду с безусловным покоем — все необходимое и приятное в жизни. Ибо без этой перспективы, если бы в тяжелые часы я бы должен был считать себя закрепощенным и наймитом, работающим из нужды, многое было бы для меня несравненно горше» [XII, 251].
Сознание того, что он не зависит от придворной службы, не должен видеть в этой службе тяжелой обузы (как это часто бывало), не впутан в паутину придворных махинаций, никогда не покидало Гёте. Таким образом, герцог, умевший это ценить, видел в Гёте друга и советника, не связанного никакой личной заинтересованностью. «Выскочку, подобного мне, могло держать на поверхности только полное бескорыстие.
386
С разных сторон меня старались приманить, но я имел доход от своих произведений, а также 2/3 отцовского состояния и служил до 1815 года сначала за 1200, потом за 1800 талеров» — так говорил Гёте канцлеру фон Мюллеру 31 марта 1824 года.
Трудные годы в Веймаре Гёте рассматривал как важный процесс созревания своей личности. В чем он состоял, можно себе представить. В ходе практической деятельности он приобретал новый жизненный опыт, даже несмотря на неизбежные разочарования. Взятые на себя обязанности дисциплинировали его, а он к этому стремился. Преодолевая препятствия, он яснее видел мир и себя самого. Спокойное наблюдение единичного вытесняло прежнее «живое воображение и ощущение человеческих проблем». Природа стала объектом, который надлежало изучать. С «Бурей и натиском» он распрощался и даже, оглядываясь назад, осудил его критически. Теперь главным для него были порядок и последовательность в «границах человеческого». Внешним признаком этих перемен было аутодафе, о котором Гёте сообщает в дневнике 7 августа 1779 года, чтобы потом перейти к критической самооценке:
«Убирал в своем доме, просмотрел старые бумаги, сжег много шелухи. Другое время, другие заботы. Спокойно оглянулся на прошедшее, сумятицу, активность, любознательность юности, которая суется в каждый уголок в поисках чего–то интересного. Как я тогда любил всякие тайны, темные истории, дающие пищу воображению. Как я тогда, лишь коснувшись научного знания, тотчас отбрасывал его, как ощущается во всем тогда написанном какое–то неуверенное самодовольство. Какая недалекая мысль во всех делах божеских и человеческих. Как мало дела, целесообразного мышления и творчества, как много дней потрачено на ненужные ощущения и тени страстей. Как мало в этом пользы, а ведь жизнь прошла уже наполовину, а я еще топчусь на месте, как человек, который спасся из воды и солнце только–только начинает обсушивать его. Время, прошедшее с тех пор, как в октябре 75 года я оказался в гуще жизни, я еще не могу оценить. Да поможет мне бог. Господи, помоги мне не стоять самому у себя на пути. Дай мне с утра до вечера делать то, что надлежит, и ясно видеть последствия сделанного. Дай мне не быть похожим на тех, кто целые дни жалуется на головную боль и принимает меры от нее, а потом целый вечер без меры пьет вино. Пусть идея чистоты распространяется на все, что есть, вплоть до куска,
387
подносимого ко рту, и становится во мне все светлее».
22 июня 1780 года он записал: «Теперь у меня порядок во всем, дело за опытом и умением, как трудно достигнуть высот в мелочах!» В конце ноября 1781 года: «Все больше порядка, определенности, последовательности во всем».