Изменить стиль страницы

Люди теряли дыхание, пока Адольф набирал в грудь воздуха, и вновь оживали согласной волной, когда он опять принимался вещать. Какая-то коротко стриженная особа поднесла ладони к щекам и, взирая на Адольфа глазами, полными трясущихся слез, медленно покачивала головой – как будто не верила, что находится по здешнюю сторону реальности.

Адольф был прекрасен. То, что у другого человека выглядело бы нелепым жестом, у него было так естественно, так гармонично! Взмахи рук, вскидывание лба, резкое передергивание плечами – все гипнотизировало и внушало некую мысль, не нуждаясь ни в какой словесной формулировке. Адольф словно раздавал себя щедрыми горстями. В тот миг никто в зале не смог бы жить без моего отца, не смог бы дышать, просто не слыша его голоса.

Вдруг Адольф на сцене мертвенно побледнел, поперхнулся посреди фразы и начал оседать. Очарование мгновенно рухнуло, в зале тихо перевели дух и зашумели. Годунов и один из некрасивых мужчин из «Эланны» подхватили Адольфа и увели. Он спотыкался, ноги его волочились, как у пьяного.

– Ну Адольф дает прикурить! – восхитился Чурилов и победоносно глянул на человека с мотоциклетным шлемом.

Все сразу переменилось, гофмановская сказка надломилась и сразу же растворилась в суете. Фиолетовая особа без усилий внесла на сцену гору коробок с косметикой, – ее улыбка порхала над тяжелым грузом с пугающей непринужденностью, – и пригласила желающих участвовать в «преображении внешности в зависимости от тайных качеств вашей натуры: Осень, Зима, Лето или Весна». Наступал звездный час для девиц из заднего ряда.

* * *

Я все-таки попыталась потом узнать у Адольфа, на каком языке он говорил в тот раз в уездном городе Н. и что он такого им сказал, что они все рты пораскрывали.

– Не помню, – ответил Адольф. Ему явно не хотелось это вспоминать.

– Но ведь они тебя поняли. Они понимали каждое твое слово, даже невысказанное.

Он повернулся ко мне и вздохнул.

– Конечно, они меня поняли. Я ведь говорил о любви к родине. О таких маленьких городах, из которых складывается великое Отечество. Это звучит одинаково на всех языках.

– А почему Годунов тебя нацистом называл?

Годунов, отпаивая моего отца за кулисами холодным квасом местного производства, действительно пару раз произнес нечто вроде: «Ну ты закоренелый нацист, Степаныч! Прямо не ожидал!»

– Потому что я называл в своей речи народ – нацией.

– А это неправильно?

Он пожал плечами и ответил не вполне понятно:

– Очень трудно быть убедительным Гитлером в России.

– Почему? – приставала я.

Он подумал и сказал:

– Понятия не имею.

О том, как проходили похороны Ленина, я ничего не знаю. Просто его больше не было с нами, вот и все. Никто особенно не грустил, ну и я не стала.

Я только спросила отца:

– А вот что мы с Лениным немножко поссорились, а потом не смогли помириться – это ничего?

– Ничего, – сказал он.

– А как же мы помиримся?

– Потом как-нибудь. Позднее.

– Когда позднее?

– Когда ты умрешь, – сказал Адольф.

– А я умру? – Я задумалась. Мысль о том, что я буду лежать в таком же шелковом гробу, на плоской подушечке, меня не пугала. Напротив. Эти подушечки в гробу вызывали особенный мой интерес. Я даже полюбопытствовала у Годунова, где он для Ленина такую взял.

– Тебе-то зачем? – спросил он рассеянно.

– Так.

– Артель одна делает. Старушечья. Монашки бывшие или что, – сказал Годунов. – Тебе-то зачем?

– Для кукол перина, – объяснила я.

– Вот сама и сделай.

Как ему объяснить, что такого хорошенького ситчика, таких кружавчиков я сама не найду и уж тем более ни в жизнь не сделаю таких миленьких рюшей!

Я еще спросила у Адольфа:

– Ленин перед смертью назвал меня «глупой женщиной» – это как, было пророчество?

Адольф как раз жарил особенное блюдо на ужин, когда я завела разговор о преставившемся. Блюдо это состояло из всего, что только нашлось в холодильнике: обрезки мяса с супной кости, немного колбасы, помидорина, горстка сваренной вермишели, а сверху вся «адская смесь» заливалась яйцом. Это было коронное блюдо Адольфа. Кухню заволакивало чадом, и сразу становилось ясно, что отец дома, что у нас все хорошо и мы сейчас вместе будем ужинать. Я до сих пор люблю, когда в кухне немного надымлено. Мне от этого уютно.

Адольф разбил яйцо и осведомился:

– Почему пророчество?

– Ну, умирающим открыто будущее, вообще все открыто, – объяснила я. – Поэтому они изрекают пророчества.

– Ленин не знал, что он умирает.

– Но Господь это знал и мог вложить в уста Ленина…

– Не все, что изрекают уста, вкладывает в них Господь, – строго сказал Адольф. – Попробуй найти ответ в твоей «круговой Библии». Там наверняка что-нибудь есть.

– Там никогда прямо не отвечается, – уныло протянула я.

– Ты – не глупая женщина, – сказал Адольф и поцеловал меня в макушку. – Ты умненькая девочка.

* * *

Другого Ленина Годунов так и не взял. Вместо этого он отыскал где-то Брежнева. Арсений Алексеевич – так его звали – обладал точной копией знаменитых бровей генсека – огромными, жирными гусеницами. Создавалось впечатление, что брови свои он нарочно кормит мясом и смазывает салом.

В остальном сходство Арсения Алексеевича с Брежневым было довольно сомнительное, но народу полного и не требовалось, как уверял Годунов. Арсений Алексеевич должен был жевать слова и изображать маразматика.

На «прогонах» – а перед каждым выступлением Годунов всегда немного репетировал, чтобы импровизации выглядели более уверенными, – Годунов наставлял нового артиста:

– Больше шамкай, Лексеич. Ты ведь не первый год уже одной ногой в могиле стоишь.

– Да не поверят они! – застрадал вдруг Брежнев. – Мне же сорока нет, а я тут восьмидесятилетнего старца ломаю.

– Поверят, всему они поверят! Очень им интересно, сколько тебе лет на самом деле… Поступай, как я тебе говорю. Ну? «Дорогие товарищи…» Ну?

В перерыве, отпаиваясь коньячком из серебряного наперстка, Годунов вдруг сказал:

– У меня дед на Малой Земле был. Представляете? Всю войну прошел без единой царапины. Избранник судьбы. Только под Берлином уже мазнуло, но это, как он говорит, не считается. И полковника Брежнева он по Малой Земле хорошо помнил. – Лицо Годунова приняло задумчивое выражение и даже немного изменилось, стало более худым, со впалыми щеками и удлиненным подбородком. Не своим, хрипловатым голосом он произнес: – Уди-ви-и-ительной грубости был человек!

Очевидно, так его дед говорил.

Годунов рассмеялся, оглядел слушателей и глотнул еще коньяка. Он никогда ни с кем своим коньяком не делился, к чему все давно привыкли. Адольфу, впрочем, было это безразлично, Адольф – трезвенник.

– Ну а потом что? – спросил Брежнев. – Ну, с Брежневым-то?

– А… – Годунов усмехнулся. – Сперва-то деда приглашали в разные школы, выступать перед пионерами про войну, ну а потом, как Брежнев все выше подниматься начал… призвали как-то раз деда в партком завода. Ты, говорят, Петрович, того… рассказы свои сворачивай. Видишь, куда история поворачивается?

– И что, не посадили? – удивился Берия, сверкая очками.

– Тебе лишь бы человека посадить, Лаврентий Палыч, – ответил Годунов. (Берия довольно хихикнул.) – Нет, просто попросили мемуары прекратить, дед и прекратил. И после этого как-то чахнуть начал. Такой орел был, мама говорит, но с возвышением Брежнева совершенно завял. Вечно недовольный был. Я его, по-пионерскости, допрашивать пытался. «Деда, нам сочинение про войну задали». – «А я-то здесь при чем?» – «Ты ветеран, расскажи чего-нибудь». – «Чего про нее рассказывать, про войну, побили мы Гитлера – и всех дел. Так и напиши. Пачками, мол, фрицы сдавались, девать было некуда».

Я спросила:

– Кто это «мы», которые Гитлера побили?

– Это мы, – сказал Годунов.

Адольф встал и обернулся к Брежневу:

– Принеси лучше ребенку чаю горячего.