Мы с Гошкой неуверенно хохотнули.

Евдокимов продолжал:

— Представьте себе, что гидрогеолог ошибся. Неправильно провел изыскания, напутал в расчетах… Вот работает в мокром забое шахтер. Добывает руду. Идет мелкая капель со стен кровли и забоя. Вода собирается в дренажные, водосборные устройства и откачивается насосами. Работа идет. Сделали отладку. И вдруг…

— Вот посмотрите… — Евдокимов зажигает фонарь и освещает гудящий поток, рвущийся в пещеру. — Вы представьте себе, что в горную выработку вдруг хлынет такой поток. Насосы не справляются с откачкой. До подъемника из шахты далеко. А воде стекать уже некуда. Мигом море захлестнет забой, некуда деваться шахтеру… А у него семья… дети… Что может подумать перед неминуемой гибелью человек там, на глубине сотен метров, в темноте и безызвестности?..

Мы с Гошкой смотрим на клокочущую под нами воду, и нам обоим становится стыдно своего малодушия, своей боязни. То, что стыдно обоим, — это точно, так как мы враз соскакиваем и предлагаем сделать очередной замер. Евдокимов понимающе улыбается и соглашается.

Нет, почему я раньше не замечал этой скупой, но так много говорящей улыбки…

Пятнадцатый замер мы сделали в час ночи. Воздух в пещере как будто погустел, тяжело дышать, и мне порой кажется, что он горячий и клейкий, будто прилипает к гортани. Почему-то хочется спать, хотя мы продрогли. Одежда уже не согревает нас. Сырой, мозглый воздух лезет в каждую щель, в рукава и за ворот, и от него по телу противной гусиной россыпью растекается озноб. Мы с Гошкой дрожим и стараемся согреть друг друга слабыми тумаками. А Евдокимову хоть бы что. Он бодро прыгает по бревну, следит за уровнем воды, контролирует время замеров и начисто переписывает расчеты в особую клеенчатую тетрадь. Его неуемность подбадривает нас, и мы даже пробуем рассказывать анекдоты. Но больше всего мы слушаем Николая Петровича, и я удивляюсь обилию интересных вещей в нашей скромной профессии. Оказывается, уж не такая я ничтожная пешка в организме гидрогеологической партии! Честное слово, только дурь могла толкать меня в политехнический.

В два часа ночи уровень воды установился, а еще через полчаса пошел на убыль. Дышать вскоре становится легче, очевидно, вода уже не захлестывает каменный козырек над входом. Теперь работа менее интересная. Мы просто контролируем себя, замеряя расход на ранее взятых уровнях. И может быть, от этого, а может, от усталости, нам неодолимо хочется спать. Черт с ней, с сыростью, с холодом, лишь бы хоть на полчасика сомкнуть глаза. Евдокимов сначала пробует нас тормошить, смеется, потом начинает сердиться. Это действует на нас лучше, и мы беремся за очередной замер.

Сонный, вялый, я лезу на бревно и ставлю вертушку против течения. Почему-то вспоминаются дом, мама… Ах, мама-мама! Если бы она видела меня сейчас. Я уверен, что она на себе утащила бы меня на станцию, к поезду, подальше от этой распроклятой гидрогеологической партии. Довести до такого состояния ее ненаглядного ребенка! Загнать ночью в какую-то пещеру! Но знаю я сейчас и другое, знаю, что теперь никакая сила не сможет вернуть меня в город, на мягкую перину, к вкусным маминым пирожкам… Мое место здесь, в сырых гористых местах, рядом с Гошкой и умнейшим, пресимпатичнейшим Евдокимовым. Своенравная Каменка, закарстованное месторождение чем-то заинтересовали, чем-то влекут меня к себе. Влекут и интригуют так, как не влекло ничто и никогда.

— Готово! Переставляй! — кричит Гошка, и, встрепенувшись, я вдруг чувствую, что опора ускользает из-под ног и я лечу куда-то в бездну.

Удар! И как током пронизывает меня от обжегших тело студеных объятий воды. Дальнейшее я помню плохо. Куда тут было помнить что-нибудь! Стремительное течение перевернуло меня, когда я попробовал было встать, и поволокло. Потом, помнится, я зацепился за что-то капюшоном плаща и никак не мог поднять голову и плечи над ревущим потоком. Упругие струи хлестали в глаза, забивали рот, когда я пробовал хватить воздуха. Глоток, глоток, глоток… в глазах потемнело, и не знаю, что было дальше, долго ли еще я беспомощно бился в студеной купели.

Пришел я в себя на мокрой известняковой глыбе в конце пещеры, а рядом по пояс в воде стоял Евдокимов и держал меня за плечи, чтобы я опять не свалился в поток. Вверху помаргивал фонарик в трясущихся Гошкиных руках.

— Жив, чертенок? — счастливо передохнул Николай Петрович, заглядывая мне в глаза. — Сорвался… Экой кульбит сделал…

— Жив… — тяжело выдавил я, окончательно обретая ясность сознания.

— Ничего не ушиб? — заботливо спросил он.

— Вроде… нет… — пошевелился я и от ощущения холода почувствовал прилив энергии.

— А я думал, захлебнешься, пока капюшон твой с камня срывал! Как капканом захватило… — весело кричал Евдокимов, придерживая меня за локоть, когда мы брели против течения к нашей каменной галерке.

— Думал — конец… — в тон ему, весело и легко признался я.

ПЕТРОВИЧ-ПЕТРОВИЧ…

На перепутье Untitled6.png

Через несколько минут, держа над собой счетчик и записи, мы выбрались из пещеры. Гошка тоже не стал раздеваться и вылез вслед за нами со штангой в руках, мокрый по грудь, счастливый и возбужденный.

— Э-эх… голова! — укоризненно встретил его Евдокимов. — Надо было раздеться… Уж мы поневоле…

— Все так все! — бесшабашно хлопнул себя по мокрым бокам Гошка, сияя конопатым лицом, и кинулся обнимать меня. — Цел! С-скотина…

Дождя не было. Серый, ветреный рассвет занимался над отяжелевшими от сырости скалами. Рваные лохмотья облаков быстро проплывали над их почерневшими зубцами. У ног бушевала Каменка, сердитая и пенистая. Порывистый ветер раздувал полы наших мокрых плащей, но, после мозглой сырости пещеры, он казался удивительно теплым и мягким.

— Хорошо… — скупо улыбается Евдокимов, поднимая взгляд к хмурому, неприветливому небу, и мы с Гошкой понимаем его, тоже задираем головы вверх, с наслаждением вдыхая чистый, удивительно запашистый вольный воздух.

Хорошо после добровольного заточения в каменной клетке стоять вот так под открытым небом и любоваться пусть хоть и пасмурным, но бесконечно прекрасным миром. Что из того, что одежда на тебе мокрая и зубы выбивают мелкую надсадную дробь. Мы стоим с Евдокимовым рядом, простоволосые (у обоих фуражки сорвало потоком), очень разные и в то же время одинаково возбужденные.

— Спасибо, Николай Петрович… — догадываюсь, наконец, поблагодарить я.

Он очень внимательно смотрит на меня, потом вдруг улыбается одними своими маленькими глазами, собрав вокруг них сноп веселых морщинок, и говорит, протягивая худенькую ладонь:

— Ладно уж… Давай лапу. Молодец!

Я сжимаю его руку и вдруг осознаю, что это пожатие, — признание настоящей мужской дружбы. Мне совестно за свою прошлую невежливость, отчужденность, но в то же время и радостно.

Почти всю дорогу до села мы бежим бегом. Нам с Гошкой жарко. Мы тяжело дышим и стараемся сбиться на шаг, но наш неугомонный начальник подстегивает нас, задорно прикрикивая:

— Рысью! Не отставать! Гриппа хотите?

Он бежит легким кошачьим шагом и, кажется, совсем не устал. Только голова блестит под редкими мокрыми волосами.

Посреди села он останавливается, забирает у Гошки блокноты, тетрадь и командует:

— Марш домой! До завтра.

— А вы что ж… — мнемся мы, еле переводя дух.

— Мне в контору еще надо. Потеряли ведь нас. В общем — марш! — и обычной широкой, валкой походкой направляется на базу партии.

Мы долго стоим на перекрестке, глядя ему вслед, а потом устало расходимся. Гошка домой, я — в общежитие.

На следующее утро Евдокимова в конторе не оказывается. Мы с Гошкой толкаемся по кабинетам, идем в механические мастерские, но нашего маленького начальника нигде не видно.

— Куда он подевался? — тревожно косит на меня Гошка удивленные глаза, но у меня самого вертится на языке точно такой же вопрос.