Изменить стиль страницы

А еще — книгами.

И любому сюда заглянувшему кыжимцу было странно в этом доме увидеть вдруг заместо ожидае­мой холостяцкой неуютности пускай самодельные, но аккуратные, пестреющие книжными кореш­ками ряды полок; увидеть ярусы прутяных кле­ток, где скакало, порхало, распевало великое множество ничуть не унывающих пернатых существ.

Жил здесь юркий, умеющий бегать по ветке вниз головой поползень. Прыгал с сучка на сучок разве­селый чиж. Охорашивался в своем уголке желто-коричневый дубовник. Вспыхивала малиновым огоньком, чечекала, будто надбитый колокольчик, легонькая чечевица. И были тут еще пичуги — все друг на друга непохожие, каждая со своими повадками, каждая со своим голосом.

В дом будто переселился летний лес. Чудилось: в доме раздается не только птичье щебетание, но даже как бы журчит ручей. Но особо все же стран­ным для захожего кыжимца-гостя оставался сам хозяин дома.

Чудновато было думать гостю, что вот этот же самый «птицевод» и «книгоед» Николай Русаков всего-то лишь какой-нибудь час тому назад вместе с ним, с гостем, вместе с другими товарищами по бригаде, спрыгнув с автодрезины, ворочал желез­ным ломиком тяжелые, скользкие от мазута рельсины. Что это он, Русаков, пудовой кувалдой вко­лачивал в шпалы стальные, трехвершковые костыли, а на требовательный окрик бригадира: «Давай, братва, нажимай!» — весело огрызнулся: «Даем!» И когда по совсем еще теплым от челове­ческих рук рельсам пролетал очередной поезд, Николай так же, как все его товарищи, отшагивал в сторону, так же, как все, отирал устало чумазым запястьем потный лоб и говорил удовлетворенно: «Вот — и дали! Вот — и все в норме!»

Такой Русаков работящим, простосердечным кыжимцам был понятен. Таким он был для них, как говорится, «весь свой в доску». Но когда рабо­чая смена кончалась, когда кто-нибудь из моло­дежи-холостежи,— а чаще всего Серьга Мазы­рин,— подталкивая Николая приятельски в бок, говорил: «Аида, в буфет заглянем! » — то Николай, стараясь товарищей не очень разобидеть, шутливо отнекивался: «Да я ведь, парни, почти как много­детный... Меня мои ребята-чижата ждут. Их тоже поить, кормить надо...» Ну, а про то, что ему самому теперь после нелегкой смены нужно еще усаживаться за книги, палить почти до утра элек­тросвет, спешно гнать, готовить в свой заочный дорожный институт очередную контрольную рабо­ту,— про это он уже и не оговаривался. Про это и так было известно всем.

Известно-то известно, да и тем не менее отрыв от теплой компании ему прощался не слишком. Отвергнутая компания глядела ему вдогон если не с насмешкой, то все же с некоторой обидой.

Разумеется, такие вот сложноватые отношения были у Николая Русакова не с каждым кыжимцем подряд. Захаживать с Русаковым не в буфет, а к нему домой любили бригадир Зубарев и дежур­ный по полустанку Платоныч. В единственном местечке дома, где можно было укрыться от пти­чьего стрекотания, на тесной, тоже заваленной книгами кухоньке разгорались тогда беседы на самые мыслимые и немыслимые темы. Платоныч, к примеру, начинал так:

—  Я   слышал,    настанет   время,    электровозы будут ходить безо всяких проводов... Электриче­ство   к  ним  пойдет,   как  радиоволна,   прямо   по воздуху.

Бригадир откликается с иронией:

—  Лучше    скажи,    сами    поезда    по    воздуху пойдут...  Тогда  нам,  всем дорожникам,  придется увольняться.

Русаков в назревающем споре находил золотую середину:

—  Пусть — по воздуху, пусть — без рельсов, без проводов... Но без рабочих-то рук все равно нигде не поедет, не полетит. Так что не волнуйтесь!

—  Да мы не волнуемся. Мы просто — из инте­ресу. Нам не дожить.

—  Отчего   не   дожить?   Вот   в   книгах   написа­но...— загорался Русаков сам и начинал рассказы­вать про будущее железных дорог, о том, что он вычитал в книгах.

И Платоныч в лад рассказу кивал удовлетво­ренно, а бригадир и тут все брал хоть немного, да под сомнение.

Они даже уходили от Русакова каждый на свой особый манер.

Тучный, шарообразный, в готовом вот-вот лоп­нуть форменном пиджаке, Платоныч семенил быстро из кухни в прихожую, да всякий раз призадерживался в проходной комнате возле книж­ных полок. Там он с усилием далеко назад запро­кидывал блескучую свою лысину, уважительно, снизу вверх, разглядывал корешки книг. И, пос­тукивая по ним пухлой ладонью, говорил сипло­вато, быстро:

—  Учись, Коля, учись!  Мне вот скоро на пен­сию — займешь мой пост. А то и, глядишь, при­мешь руководство всем здешним участком, всей дистанцией... Будешь начальником тогда!

—  К чему начальником? Я хочу  быть просто грамотным инженером.

—  Одно   другому   не   помеха,— настаивал   на своем Платоныч.

А вот Пашкин отец, бригадир Зубарев, стреми­тельно прошагивал сразу к птицам. С минуту слу­шал их забиячливую трескотню, задерживал взгляд на более спокойной и единственной среди всех здешних пичуг супружеской паре — на снеги-рихе Римке, на снегире Ромке.

Смотрел, Николая подначивал:

—  Гляди,   что   значит —   семейна   чета...   Ясно вмиг:  ни какие-нибудь попрыгунчики,  а  жители основательные.   Когда,   Никола,   ты   сам-то   себе хозяюшку-снегурушку приведешь?

Николай отвечал в тоне таком же — балагурном:

—  Привел бы, да пока не разыскал. Моя снегу-рушка,    видать,    где-то    дальше    Кыжа    живет. Видать, где-то к нам в Кыж все еще собирается... Кроме   того,   слышишь,   что   говорит   Платоныч? «Учись!» А он тебя по должности старше! Так что наказ твой бригадирский исполню чуть погодя.

Вот сюда, в несколько странноватый свой дом, в те летние, теплые, но и все еще полные неизбы­того горя дни и приглашал Русаков маленького Пашку.

И Пашка, ничуть не подозревая, что поступает

совсем как когда-то отец, тоже сразу проходил к птицам. Но сначала не к Ромке с Римкой, а к чижику Юльке.

Наученный Русаковым, он у самой клетки шаги свои сдерживал, руками зря не махал, тихо вста­вал на табурет:

—  Юлька!  Что мы нынче утром пили?

Крошечный, желтовато-зеленый, во взъерошен­ной шапчонке Юлька подымал курносый клюв, хвастливо показывал перовую, черную на горле салфеточку, распев заводил обыкновенным: «Тюли-тюли!», но и тут же отчеканивал такую трель, что в ней ясно слышалось:

—  Пили кофе, пили ча-ай!

Пашка восхищенно оборачивался к Русакову:

—  Отвечает!  Честное слово, отвечает ну прямо по-человечьи!

—  А я о чем твержу? — гудел довольнешенький Русаков.— Если   быть   повнимательней,   в   голосе каждой пичуги услышишь еще и не такое... Вот послушай Ромку с Римкой.

Ромку с Римкой понять было труднее, но тоже можно. Эта серьезная парочка предпочитала бесе­довать только друг с другом.

Солидный, толстогрудый, похожий на умень­шенного Платоныча снегирь, не торопясь, огля­дывал с жердочки всю клетку. Склоня голову набок, он останавливал блестящий глазок на не­спешно роющейся в кормушке скромненькой сне-гирихе, и, как бы желая еще надежнее удостове­риться, что снегириха никуда не исчезла, поскри­пывал:

—  Рим!  Рим!  Ты тут?

—  Тут   я,   Ром,   тут...— откликалась   снегириха спокойно.

Но вот в их-то сдержанных голосах всегда слы­шалась еще и какая-то грусть. Слышалась она Пашке, слышалась, конечно, Русакову. Потому что он даже сказал:

—  Знаю   отлично:   снегири   у   себя   в   лесу   не слишком бойки, а все ж думаю — сейчас-то они печалятся о воле.

—  Так давай им эту волю дадим!

—  Пусть   лето   как   следует  разгорится...   Выз­реет    каждая    лесная    былинка    колосом,    каж­дый   лесной   кустик   ягодой —  тут   мы   клетки   и распахнем.

—  Всех  отпустим? Поползня,  чечевицу,   снеги­рей, Юльку?— вдруг не слишком уже ратует за птичью свободу Пашка и даже вздыхает: — Без Юльки   сделается   как-то  не  так...   Да  и  вообще плохо, когда кто-то улетает навсегда.

Этот невольный вздох Русаков улавливает моментально. Улавливает, настораживается. Да Пашка и сам тут вслух объясняет свои мысли.