Тон обоих мне очень не понравился.

– Пощечины?

– Да, например, пощечины, – повторил барон, приняв вызывающую позу.

– Тогда пусть все поостерегутся пощечины от руки уроженца Мудабурга! Господин фон Харков!

– От руки можно только писать, эта ваша тирада – литературный ублюдок.

– Это вы меня, тромбонаря из Мудабурга, назвали ублюдком?

– Не вас, а…

Я хотел осторожно вмешаться, потому что их перепалка становилась все резче и ядовитее, однако Придудек, опередив меня, размахнулся и попытался достать барона кулаком, но тот пригнулся, так что кулак пролетел мимо и врезался в стену с такой силой, что рука тромбонаря вошла в нее до самого плеча.

Все замерли.

Барон с отсутствующим видом пробормотал окончание своей фразы:

– …а только ваше выражение «от руки».

Придудек зашевелился, сосредоточенно глядя куда-то внутрь себя, и стал медленно, осторожно вытаскивать руку, что удалось ему без особого труда.

– Там ничего нет, – сказал он наконец.

– Как это?

– Похоже, что там пустота.

Мир голубизны. Текучие, но застывшие формы всех оттенков голубого и синего. Пещеры, колонны, сталактиты и сталагмиты величиной с церковь, анфилады пещер, где синева постепенно переходит в черноту. Проблески белого. В самом низу – замерзшее озеро. Собор из чистого льда.

– Вот почему, – сказал фон Харков.

– «Вот почему» – что?

– Вот почему камень стал слаще. Правда, я не понимаю как, но я чувствовал, что это должно что-нибудь значить.

Мы нашли пять шезлонгов, один из которых был сломан и уже ни на что не годился, коробку с наконечниками для клистира, одну шпагу и две запасные гарды к ней, четыре свечных огарка, каждый величиной около полутора сантиметров, один экземпляр книги «Тысяча радостей Девы Марии» в кожаном (сильно подгнившем) переплете, автор Инноценц-Мария Полудудек, один человеческий череп, географическую карту Истрии и обветшавшее знамя императорско-королевского военно-морского флота. (Последнее определил барон фон Харков. Он же сказал, что такие знамена были в ходу, если он правильно помнит, где-то между 1820 и 1840 годами.)

* * *

Как бог Кадон, я был свидетелем Большого взрыва. Вы спросите, кто его устроил?

Я сижу на левом роге моего острова, острова Св. Гефионы, по-английски: Guefion-Island. Море внизу успокоилось и приобрело приятный бутылочно-зеленый оттенок. Недавно мимо острова проплыл айсберг, двигаясь очень медленно, почти незаметно. Айсберг в форме лежащей и глядящей в небо головы фавна, белый, как мрамор, то есть как белый мрамор. С боков он отливал голубым, сверкающим, переливающимся голубым цветом – картина восхитительная, хотя и хрупкая. Если бы он столкнулся с моим островом, то тоже раскололся бы на куски. Хотя он держал путь в теплые воды, где ему рано или поздно все равно придется растаять. Через несколько недель он исчез за горизонтом. Последнее, что я мог разглядеть, был торчащий из-за горизонта клин его белой фавновской бороды.

Так что кое-какие развлечения у меня бывают…

Кто устроил Большой взрыв? Не я.

Что же было до Большого взрыва?…

Вы можете представить себе, что когда-то, до начала времен, не было ничего?

Вы можете представить себе, что где-то, за пределами Вселенной, нет ничего!

Нет, не пустое пространство, не черная пустота – это-то вы, пожалуй, еще сможете себе представить, – даже не пустота. Вообще ничего. Ничто. Хотя даже слово «Ничто» не годится, потому что раз есть слово, то где-то должно быть и то, что оно обозначает. «Где-то»? А как сказать иначе? Но Ничто не существует, потому что если бы оно существовало, то это было бы не Ничто. Это писал еще Парменид. По-моему, Парменид. He-существование. Небытие. Трудно представить.

Мне-то, конечно, сидящему на роге моего острова, сделать это легче: я могу представить себе небытие, я долго размышлял о нем, недаром же я бог Каэдхонк. Но даже мне это далось трудно, и лишь постепенно я стал понимать, что это значит, когда нет ничего, никакого существования; никакого пространства, никакого времени; никакого бытия. Думаю, если бы я смог выразить это по-латыни, то вы бы поняли лучше; но я не знаю латыни.

Помню только: поп esse.[5]

Вы поняли?

Что когда-то, до Большого взрыва, не было бытия? Что Большой взрыв был прежде всего потрясающим моментом возникновения бытия? Того самого esse?

Кто изобрел бытие?

Не я. Мне и так понадобилось много времени, чтобы понять смысл всего этого, – усечь, как теперь говорят.

С тех пор я задаю себе вопрос: если у этой странной Вселенной, у этого бессмысленного и бесцельного круговращения столь неэкономно разбросанной повсюду материи, если у этого бытия материи было начало, то может ли она быть вечной? Это противоречило бы логике. Смотри у Шопенгауэра.

Дешевый желтый томик его «Избранного» качался на волнах какое-то время, тогда, после крушения.

Они этого не понимают. Ни барон, ни тромбонарь, который все еще ноет по поводу своей давно прошедшей зубной боли. Надо будет придумать кеннинг о небытии.

Сравнение с готическим собором хромает, как все сравнения, но лучшего не найти. Готический собор голубого цвета. Хотя этот голубой на самом деле белый, а белый цвет здесь похож на стекло. Собор, выстроенный обезумевшим архитектором. Все эти формы – и столбы, и колонны, и шпили, и своды, и крестовины – он налепил как попало, сплющил, согнул, вывернул и перемешал друг с другом, не ради гармонии, а чтобы только заполнить пространство.

Время от времени вдалеке мелькает серый (благородный, зернисто-серый цвет), а в стеклянных глубинах виднеются черные сгустки. Разверстая голубоватая пасть, ледяные трубы, каждый звук множится эхом, в том числе и рулады тромбонаря. Прошу прощения за этот невольный каламбур, но его вопли и впрямь кажутся звуками ледяных тромбонов, когда возвращаются оттуда, где белые сталактиты толщиной с бревно отражаются, точно великанские арфы, в синих сказочных окнах – в озере, образующем пол собора, они отражаются тоже. Жан-Поль где-то пишет, что Зульцер говорит, что все, претендующее на вечность, должно быть однотонным. Здесь все однотонное, голубое, хоть эта голубизна бывает и синей, и белой, а белизна прозрачной, как стекло, а стекло иногда выглядит зернисто-серым. Белая синева.

Тут все голубое. Голубой даже воздух. И мы стали голубыми – не в том смысле, конечно, как гномуправ, когда нашел ящик пива.[6]

– Но ведь у гномуправа… – снова заныл тромбонарь, хотя с тех пор, как барон ударил его по голове, зубы у него больше не болели. От удара, рассказывал Придудек позднее, зубная боль «свилась обратно в клубок», оставив после себя ощущение небольшой черной дыры, длившееся, впрочем, недолго. – У гномуправа тоже был швейцарский армейский нож, иначе он не смог бы открывать свои бутылки. Он-то свой нож… А вот вы…

– Гномуправ – это гномуправ, а барон фон Харков цу Штуббен унд Камантиц – это барон фон Харков цу Штуббен унд Камантиц, – веско ответил барон.

Мир полон дурацких каламбуров. Что же мне, теперь совсем не употреблять слово «голубой»?

Мы выглядим так, будто сделаны из голубого стекла.

– Нам надо быть осторожнее, чтобы не разбиться, – предупредил барон фон Харков.

Сам барон выглядит, как Синяя Борода. Или Голубая Борода – ну неужели нельзя обойтись без того, чтобы слово «голубой» вызывало неуместные и по большей части глупые ассоциации? Лицо у фон Харкова тоже стало голубым, а синяя борода была длиной (приблизительно) уже сантиметров тридцать, когда Фортунат Придудек, тромбонарь из Мудабурга, оступился и разбился на куски. Мы торжественно выбросили эти куски в озеро.

вернуться

5

не быть (лат.).

вернуться

6

В немецком языке слово «голубой» (blau) иносказательно означает всего лишь «пьяный».