Изменить стиль страницы

Вот река преградила ему путь. И Рома, не раздумывая, бросился в воду. И тотчас пошел ко дну. Он разучился плавать. Раньше он слыл отличным пловцом. Но сейчас он разучился плавать. Он же уже был почти стариком, И он устал. И еще он очень и очень хотел убежать. И поэтому он разучился плавать. «Может, оно и к лучшему, – на удивление спокойно подумал Рома, барахтаясь между землей и воздухом, может, тогда мой Бог оставит меня. Может быть…» Но кто-то другой, не он, другой, кто жил в нем вместе со всеми остальными, кто-то давно-давно уже прячущийся где-то глубоко-глубоко, тот, с кем он был еще достаточно дружен во время войны, не захотел умирать. Он возмутился. Он разозлился. Он заставил Рому подняться к поверхности воды. Рома глотнул воздуха и, окончательно обессиленный, снова ушел под воду. И когда открыл глаза, там, под водой, то увидел своего Бога. «Ступай и принеси нам жизнь», – громко сказал Бог. И Рома очень изумился, что не побежали кверху пузыри изо рта старика…

И тогда Рому озарило. «Значит, он не настоящий, – подумал Рома. – Значит, он всего лишь фикция, – подумал Рома. – Значит, он обыкновенная галлюцинация, – подумал Рома. – Значит, я могу просто плевать на него, – подумал Рома. – Значит, я могу просто не обращать на него никакого внимания», – подумал Рома. И Рома оттолкнулся ногами и поплыл наверх, с восторгом замечая, что он вдруг совершенно ясно вспомнил, как надо плавать. Рома почти уже добрался до поверхности реки, как кто-то схватил его за ноги. Рома недоуменно опустил голову и увидел, что это старик держит его за ноги. Рома скривился и туго помотал головой. «Значит, это не галлюцинация и старик настоящий», – грустно отметил Рома. И неожиданно для самого себя Рома изо всей силы ударил старика ногой по голове. И еще, и еще. И бил до тех пор, пока старик не отпустил руки. И тогда Рома перевернулся и нырнул на глубину. Он подплыл к старику, ухватил его за шею и стал отчаянно душить своего Бога. Он сжимал его горло все сильней и сильней. Старик барахтался и бил как мог Рому руками и ногами… Запас воздуха у Ромы кончился. И Рома не выдержал и вдохнул в себя воду…

Очнулся он на берегу. Рядом с ним сидели несколько загорелых мужиков. Они участливо глядели на него и курили папироски. Неподалеку горел маленький костерок. Пахло дымом и жареным мясом. «Вернулся, – обрадованно воскликнул один из мужиков. – И то ладно. А то когда ты всплыл, мы-то грешным делом решили – мертвяк уже…» Рома смотрел на небо и думал, что все равно никуда ему не деться, и, конечно, ему надо исполнять все, что требует от него его Бог. Он проиграл и он должен смириться с этим.

…Я не стал больше ни о чем спрашивать Рому. Я уже знал ответы на все мои вопросы. Почти на все мои вопросы. «Пошли обедать, Рома, – сказал я, – Ника приготовила нам отличнейший обед. Собирайся, мы ждем тебя внизу», – добавил я, отмыкая Роме наручники найденным на полу, там, где мне и показал Рома, – у входной двери, – коротеньким ключиком.

Я спустился вниз. В гостиной все так же пел Хулио Иглесиас. И Ника и Мика все так же кружились в нарочито медленном вальсе. Но что-то все-таки изменилось. И через несколько мгновений, не очень, как мне показалось, длинных, да, недлинных совсем (но это, конечно, смотря с какой стороны на них глядеть, а я сейчас, например, на них смотрел сверху, я, можно сказать, думал о них свысока), я разобрался, в чем дело или, иначе сказать, что к чему, и по какому поводу.

Вот как можно было обозначить те изменения, что бросились мне в глаза, когда я объявился на пороге гостиной, спустившись со второго этажа после пространнейшего разговора с Ромой Садиком.

…Кто-то играл Брамса на пиле… И пахло свежими стружками.

…Неожиданно пропал цвет. Я огляделся вокруг. Мать мою! Черно-белое кино…

…С потолка сыпались птицы. Падали на пол бездыханные.

…Загремело небо и воткнулось в окно. Я потрогал небо руками. На ощупь оно было как материал «болонья». Шуршало…

…Кто-то пукнул и запахло нарциссами…

…Под столом сидел мужик со стрекозиными крылышками и показывал мне язык. А второго мужика со стрекозиными крылышками я так и не увидел.

…Хулио Иглесиас поднялся с кресла. Роскошный. Дорогой. Улыбчивый, Подошел ко мне и поцеловал меня. Сел на место. Все подмигивал, подмигивал.

…Из камина вместо огня выплескивалась какая-то густая жидкость. Мне показалось, что это была кровь. А может быть, и не кровь, а просто какая-то обыкновенная густая жидкость.

…Воздух царапал мне лицо. Царапины причиняли мне боль. Очень сильную боль. Просто непередаваемую боль. Мне показалось, что я могу потерять сознание от такой боли…

Когда вновь вокруг меня появился цвет, я забыл, зачем я пришел в гостиную. Я посмотрел на танцующих Нику и Мику и через несколько мгновений, скорее, опять коротких, чем длинных, понял, что с момента моего ухода что-то изменилось также и в Нике и в Мике. Я пригляделся внимательней и наконец догадался, в чем дело. Я заметил, что движения Ники стали быстрей и энергичней, а движения маленького Мики сделались совсем медленными и вялыми. Мика едва волочил ноги. Можно сказать, он попросту висел у Ники на руках. Ника носила его, как перышко. Одна рука Ники была просунута Мике под мышку, а другая сжимала мальчику шею со стороны затылка. (Да так крепко, по всей вероятности, сжимала, что пальцы на сжимающей руке до того побелели, что стали походить на длинные и тонкие школьные мелки. Исключительной силы женщина.)

Не раздумывая больше, я кинулся вперед, подхватил ребенка и яростно оттолкнул от него блаженно улыбающуюся Нику. Ника попятилась, зацепилась каблуком о ковер и упала на диван. Продолжая улыбаться, она открыла глаза и сказала сонно: «Я так люблю его…» Я усадил мальчика в кресло и приподнял за подбородок его лицо. Румянец с Микиных щек исчез и уступил место синеватой белизне. Рот его был полуоткрыт. Белесые губы мелко тряслись. Из уголка рта сочилась обильная слюна, Я присел перед креслом и несколько раз ударил Мику по щеке. И вот мальчик резко и глубоко вздохнул и открыл глаза. Увидев меня перед собой, он улыбнулся и сказал тихо и хрипло: «Холодными, твердыми, будто металл, пальцами она сжала мне шею сзади. Я несколько раз, разумеется, попытался вырваться, и наконец почувствовал, что перед глазами все плывет. А потом откуда-то от затылка пришла темнота. – Мика с трудом проглотил слюну, поморщился, спросил меня просто: – Она хотела убить меня, да?» – «Не думаю, – ответил я. – Не хочу так думать, во всяком случае» – «Я так люблю тебя», – сказала Ника за моей спиной, совсем близко от меня. Мика вздрогнул и поднял глаза. Я обернулся. За моей спиной действительно стояла Ника и слезящимися глазами рассматривала Мику. Потом сказала еще: «Я сейчас накормлю тебя. Я очень вкусно тебя накормлю». И засмеялась вдруг, и нарочито меленькими и изрядно кокетливыми шажками заспешила затем к кухне – что-то себе напевая и себе же подмигивая, утренняя, не вечерняя, тонкая и легкая, открытая и доступная. На пороге гостиной остановилась, голову вниз опустила, нахмурившись, губами шевельнула – беззвучно. И вскинув голову, через плечо обернулась после – ко мне – и мне же сказала, вопрошая, не утверждая: «Ты меня толкнул, да? Грубо и сильно. И я упала на диван. И я ударилась больно затылком о спинку… Это так, или мне почудилось, приснилось?… Я не помню… Но все-таки мне кажется, что ты действительно меня толкнул. И если правда толкнул, то почему? Почему? Объясни, объясни». Лицо у Ники выражало искреннюю обиду, не взрослую – детскую, не злую, не злобную, не мстительную, просто обиду, обиду маленькой девочки, которую мама (или папа, что опасней) не поцеловала на ночь. Я оставил мальчика и подошел к Нике. Встал совсем близко к ней, погладил ее по щеке, проговорил мягко и шутливо: «Я просто приревновал тебя к мальчику Мике. Чересчур долго ты с ним танцевала. Уж слишком ты была увлечена и не замечала ничего и никого вокруг. Не замечала и меня… С тех пор как ты, переодевшись к обеду, спустилась вниз, ты ни разу не посмотрела на меня. Ни Разу…» Прикрыв глаза, я коснулся своими губами Никиных губ. Женщина ответила с готовностью.