— Ему было всего тридцать шесть лет, — продолжал я, — и до сих пор неизвестно, было ли это трагической случайностью, просто волей случая, слепой судьбой, низринувшей с небес свою кару, или его убил кто-то из врагов. Бедный Сирано. Нет, друзья мои, это не вымысел. Это человек из плоти и крови, реальный герой реального мира, и в 1649 году он написал книгу о своем путешествии на Луну. Поскольку сведения в ней из первых рук, вряд ли стоит сомневаться в его словах. На Луне, писал Сирано, есть такая же жизнь, как и здесь. Оттуда наша Земля выглядит так же, как отсюда выглядит Луна. На Луне находится райский сад. Когда Адам и Ева вкусили плод от древа познания, Бог отправил их на Землю. Сирано первым попытался долететь до Луны, обвязав себя бутылками с росой, которая была легче воздуха. Но на полпути он вынужден был вернуться и приземлился на территории племени первобытных индейцев Новой Франции. Там он долго сооружал машину, которая в конце концов доставила его к цели… Это неоспоримое доказательство того, что Америка всегда была идеальным местом для стартов на Луну… Люди, которых он встретил на Луне, огромного роста, футов восемнадцати, и ходят на четырех ногах. Они говорят на двух разных языках, причем ни в одном нет слов. Первый язык, на котором говорит простой люд, — это хитрая система знаков, своего рода язык жестов, даже скорее пантомима. В высшем обществе говорят на другом языке, в нем одни чистые звуки, сложное трудновоспроизводимое гудение, чем-то напоминающее музыку. Лунные люди не глотают пищу, а лишь нюхают ее. Их деньги — это поэзия, настоящие стихи, написанные на листах бумаги, и ценность их определяется достоинством самого стихотворения. Девственность там — худшее из преступлений, а уважать родителей и вовсе неприлично. Чем длиннее у лунянина нос, тем благороднее считается его характер. Мужчин с короткими носами кастрируют, поскольку лунная раса скорее вымрет вся до единого, чем опозорит себя таким уродством. Там есть говорящие книги и странствующие города. Когда умирает великий философ, его друзья выпивают его кровь и едят его плоть. На поясе мужчины носят пенисы из бронзы — подобно тому, как французы в семнадцатом веке носили мечи. Как объяснил Сирано один из лунных людей, разве не почетнее носить орудия жизни, чем орудия смерти? Значительную часть своей книги Сирано писал, сидя в клетке. Лунным людям он показался таким крошечным, что они приняли его за попугая без перьев. Все кончилось тем, что огромный черный человек бросил его обратно на Землю вместе с Антихристом.

Я продолжал в том же духе еще минут десять, но уже начал уставать от своей болтовни, и вдохновение постепенно угасало. Где-то в середине моего последнего опуса (о Жюле Верне и охотничьем клубе в Балтиморе) я выдохся окончательно. У меня закружилась голова, потом она словно стала увеличиваться в размерах, перед глазами проносились кометы. А когда в животе заурчало и появились мучительные колики, я вдруг почувствовал, что меня вот-вот стошнит. Оборвав свою лекцию на полуслове, я встал и сказал, что мне надо идти.

— Большое спасибо за внимание и гостеприимство, — сказал я, — но меня ждут срочные дела. Вы все милые, добрые люди, и я никого из вас не забуду в своем завещании.

Спектакль сумасшедшего, кривляние безумца… Опрокинув кофейную чашку, я шатаясь вышел из кухни и на ощупь поплелся к двери. Когда я добрался до нее, передо мной стояла Китти. До сего дня я так и не могу понять, как она там оказалась быстрее меня.

— Ты очень странный братец, — сказала она. — Вроде похож на человека, потом вдруг превращаешься в голодного волка. Волк оборачивается говорящим аппаратом. Просто какой-то человек-рот. Сначала рот поглощает еду, потом изливает потоки слов. Но ты забыл о лучшем, для чего рот создан. Я все же твоя сестра, и не отпущу тебя, пока ты не поцелуешь меня на прощание.

Я приготовился было извиняться, но не успел и слова выговорить, как Китти встала на цыпочки, притянула мою голову и поцеловала — очень мягко, даже с состраданием и нежностью. Я смутился. Как это понимать — как искренний поцелуй или продолжение спектакля? Так и не приходя в сознание, я случайно прижался спиной к двери, и она открылась. Это стало для меня знамением, таинственным указанием на то, что все кончилось, и я, не произнося больше ни слова, так и отступал вместе с дверью, потом повернулся, как робот, и ушел.

После того завтрака бесплатных кормежек больше не было. Тринадцатого августа пришло второе уведомление о выселении. У меня к тому времени осталось всего тридцать семь долларов. Как раз в этот день наши астронавты прибыли в Нью-Йорк на торжества по случаю их подвига. В городе событие отмечали шумно и пышно, так что позже санитарное управление объявило, что за дни празднеств с улиц вывезли триста тонн мусора. Это безусловный рекорд, говорилось в сообщении, самое грандиозное празднество в мире. Я держался в стороне от всей этой помпы. Не зная, как быть дальше, и пытаясь сберечь последние силы, я почти не выходил из своей квартиры. Маленькая вылазка за продуктами в магазинчик на углу и обратно, ни шагу дальше. У меня уже саднило задницу от дешевой бумаги, которую я приносил с рынка.

Но больше всего я страдал от жары. Квартира превратилась в душегубку, днем и ночью я изнывал от духоты, и как бы широко ни распахивал окна, в комнате не было ни струйки свежего воздуха. Я был все время мокрым. Даже не двигаясь, я покрывался потом, и стоило мне чуть шевельнуться, как с меня лило ручьем. Я пил сколько мог, принимал холодные ванны, совал голову под кран, прикладывал мокрые полотенца к лицу, оборачивал ими руки и шею. Не сказать, чтобы это сильно помогало, но хоть тело оставалось чистым. Мыло в ванной превратилось к тому времени в тончайшую белую пластинку, и приходилось экономить его для бритья. Запас лезвий тоже основательно истощился, так что бриться я решил два раза в неделю, расчетливо планируя бритье на дни, когда надо было идти в магазин. И хотя все это ровным счетом ничего не значило, меня утешала мысль, что я нахожу в себе силы не опуститься.

Необходимо было продумывать и рассчитывать каждый свой шаг. Но в этом-то и заключалась наибольшая трудность — я больше не мог ничего планировать. Я потерял способность смотреть вперед и как бы усердно ни пытался представить будущее, я его не видел, не видел вообще ничего. Единственным будущим, которое я мог себе представить, было мое настоящее, и борьба за то, чтобы остаться в нем, полностью затмевала все остальное. У меня больше не было мыслей. Мгновения неслись одно за одним, и в каждое из них будущее виднелось мне пустой, белой, размытой страницей. Если жизнь — это рукопись, как часто говорил мне дядя Вик, а каждый человек — автор своей собственной рукописи, то мое сочинение близилось к финалу. В нем не было сюжета, каждое предложение записывалось без предварительного обдумывания и никак не связывалось со следующим. Это бы все ничего, но вопрос заключался уже не в том, смогу ли я закончить свою рукопись. На мой взгляд, она уже была закончена. Вопрос был в том, что я буду делать, когда кончатся чернила.

У меня еще оставался дядин кларнет, пристроившийся в чехле возле моей постели. Теперь мне стыдно в этом признаваться, но я чуть было не сдался и не продал его. Хуже того, я не просто понес продавать его в магазин музыкальных инструментов, а сначала приценился, сколько за него дадут. И лишь узнав, что этих денег не хватит даже на месячную квартплату, бросил эту затею. Но это была не единственная причина, уберегшая меня от непростительного греха. Ведь кларнет оставался ниточкой, протягивавшейся от меня к дяде Вику, и, поскольку она была последней, в кларнете заключалась теперь вся сила дядиной бессмертной души. Я ощущал ее в себе всякий раз, стоило лишь взглянуть на инструмент. Этот единственный уцелевший обломок кораблекрушения и помог мне кое-как удержаться на плаву.

Через несколько дней после похода в магазин музыкальных инструментов меня едва не доконало еще одно бедствие. Я собирался сварить два яйца для своей единственной трапезы, как вдруг они выскользнули у меня из рук и разбились. Мне это показалось самым жестоким несчастьем в моей жизни. Как сейчас помню: я в ужасе замер, а прозрачное содержимое исчезало в щелях на полу. На поверхности осталась лишь небольшая лужица дрожащей жижи и блестящие осколки скорлупы. Один желток чудом уцелел. Я наклонился, чтобы собрать его, но он выскользнул из-под ложки и растекся. Для меня это было равно космической катастрофе, гибели великого светила. Желтое растеклось по белому, все смешалось, закружилось, превратилось в туманное скопление межзвездной пыли. Это было уже слишком, последняя капля, переполнившая чашу моих невзгод. Я сел и горько заплакал.