Изменить стиль страницы

Тимка обрадовался — дядя Антон не спросил, почему он опоздал, и не надо рассказывать про кота,— живо снял пиджак, сел верхом на свой услон. И теперь, уже не то­ропясь, деловито выбрал клепку, зажал в головке услона, взял наструг и принялся строгать.

Вжжиг, вжжиг!.. Отлетают стружки, длинные, с паху­чими мазками смолы. Вжжиг, вжжиг!.. От каждой струж­ки — желтый блеск, от каждой — струйка крепкого запаха.

Не просто сделать бочку — такую, чтобы звучала, как бубен, подпрыгивала, как мяч; чтобы пустил в воду — не утонула, налил воды — десять лет держала.

Трудно сделать бочку, особенно в первый раз. Одних клепок штук пятнадцать надо. У Тимки их десять. Вот они — ровные, гладко выстроганные. Правда, не такие, как у дяди Антона, чуть похуже, но и из них может по­лучиться бочка. Тимка будет шмыговать клепки — под­равнивать им бока, потом соберет их в обруч и станет гнуть дупель, — а это уже бочка, только без доньев.

Окна косыми солнечными прожекторами рассекают бондарку, в их горячем свете шевелятся, ворочаются, как живые, скопища пылинок. Если дунуть — они за­вихрятся метелью. Душно. А на улицу и посмотреть нельзя: река, желтый берег, кусты стланика — все светит­ся, сияет, слепит. Тимка отодвигает свой услон от солнца, но через несколько минут оно снова припекает ему спину. Рубашка мокреет, пот щиплет глаза, каплет с носа, как у дяди Антона, солонит губы.

В бондарку с мешком в руках входит Аграфена, очень толстая, румяная и насмешливая женщина. Она всегда старается ущипнуть Тимку за нос и всегда говорит: «Ну, как дела, мужчинка?» Особенно злит Тимку «мужчинка», и ему хочется при Аграфене казаться старше, строже. Но и это ее веселит. «Смотри, какой у тебя помощник грозный!» — восторгается она, ласково глядя на дядю Антона.

«Опять за стружками»,— подумал Тимка и отвернул­ся, чтобы не догадалась Аграфена, как он не любит ее.

Аграфена сразу заговорила, завеселилась. В бондарке повеяло духами и магазинным платьем — Тимке захо­телось чихнуть. Но дядя Антон будто и не увидел Аграфену, не сказал ей ни слова. Она обидчиво, как маленькая, надула губы, сердито сощурилась, очень тоненько прого­ворила:

— А скучища-то какая тута! Иль помер кто?

Быстро нагребла каких попало стружек, пошла к двери, так поводя мешком, что, казалось, и мешок был чем-то очень недоволен.

Интересно: дядя Антон ничуть не боится Аграфены, даже подшучивает над ней, а если Тимкина мать придет, совсем теряется, краснеет, как мальчишка, и даже голос становится у него какой-то слабый, пугливый. Мешок ей сам набивает — и обрезками самыми лучшими, потом несет до двери и улыбается, точно виноватый. Раз вечером до самого дома нес.

Но вот уже три дня мать не приходит за стружками. Может, некогда?.. Почему же тогда Аграфена сказала Тимке: «Твоей мамке нельзя ходить в бондарку — Антон разучится бочки делать»?

Тимка достругивает вторую клепку, кладет на колени наструг, смотрит как работает его друг. Дядя Антон обошел вокруг бочки, обстругал ее молотком, обслушал. Молоток отскакивал, точно от бубна, бочка звучала упруго, гибко — каждой тонкой, туго натянутой клепкой. Дядя Антон по­валил ее набок, сильно толкнул ногой. Бочка, подпрыгивая, открыла дверь, выкатилась во двор, желто сверкнула на солнце и скрылась под навесом — там рядами горбились такие же свежие желтые рыбные бочки.

Дядя Антон улыбнулся: «Ловко, правда?» — и сказал:

— Перекурим?

— Пора! — соглашается Тимка и поглядывает на доща­тую перегородку, за которой живет дядя Антон.

Там стоит кровать, стол, вместо стула прилажен ста­рый бочонок. И пахнет всегда табаком, хлебом, луком — всем таким хорошим, как в шалаше на рыбалке.

— Опять не завтракал? — перехватил Тимкин взгляд дядя Антон и необидно нахмурился. — Ну, закуси ма­лость. — Он уже затянулся толстой самокруткой из газеты, и в открытые окна длинными плоскими струйками плывет острый табачный дымок.

Тимка идет за перегородку, ест кашу с салом из закоп­ченного солдатского котелка — у дяди он остался со службы, — запивает холодным молоком и думает: «Почему Антон сегодня такой строгий?..» Вот он вздохнул тяжело и шуршит газетой — снова свертывает папиросу. Тимка прислушивается, и, хоть каша очень вкусная (как дядя говорит: «антоновская») и хочется еще есть, он облизывает ложку и со стуком кладет ее рядом с котелком: неловко возиться с кашей, когда другу так тяжело.

Тимка подходит к своему услону, садится и тоже взды­хает. Дядя Антон смотрит на него, потом говорит:

— Хорошо, браток, что чувствуешь чужое горе, това­рищем будешь. Только ты не вздыхай, рано еще. — Дядя несколько раз подряд затянулся, выпустил облако дыма, поплевал на папиросу. — Каждому человеку бывает труд­но. Вот и моя очередь пришла... Ты знаешь, Васек у меня есть, сынишка. Так вот, он не приедет к нам сюда — мать не желает ехать... Тайги, значит, боится, квартиру город­скую жалко, а может, еще почему-то... — Дядя Антон пря­чет в карман кисет, его коричневые и шершавые от дерева пальцы мелко дрожат. — Это не то что твоя мать — вдвоем с тобой прикатила... — Он, щурясь, смотрит в окно.

Тимка заметил на верстаке, в углу, где скапливались мелкие, похожие на пыль стружки, белый конверт с боль­шими марками и печатями. Он собирал красивые марки, но эти ему не захотелось даже посмотреть.

Дядя Антон рассказывал про Ваську, и Тимка знал, что он учится в третьем классе, любит мороженое и цеп­ляется за автомобили; и еще любит рыбачить и ходить в лес. Он немножко конопатый, немножко рыжеватый — «в меня пошел,— говорит дядя,— огнистый» — и немножко драчун. Но это ничего, что драчун. Раз-два задать ему трепку — живо перестанет кулаками махать. Зря Васька не приедет. Тимка так ждал его, даже удочку ему вы­стругал и за поселком, на мари, гнездо бекаса с желто­ротыми птенцами для него отыскал.

Вот бы письмо написать Ваське...

— Ну, мастер-мастерок, кончай мечтать, будем рабо­тать! — сказал очень громко дядя Антон, подкатил новый дупель и принялся осаживать обручи.

Тимке теперь казалось, что набойка и молоток у дяди Антона стучали не очень складно и звуки были невеселые.

Когда в окнах бондарки погасло желтое вечернее солнце и стёкла глубоко засветились синим небом, Тимка пошел домой. Он отшмыговал все свои пятнадцать клепок и завтра будет собирать дупель. А если постарается, то и донья вставит — вот и бочка. Полуцентнеровка, «икрянка», как говорит дядя Антон. Тимка унесет ее домой и от­даст матери — в хозяйстве пригодится.

Бочка как бубен,
Бочка как мяч.
Тронь эту бочку —
Пустится вскачь! —

приговаривает Тимка, подбирая шаг, и смеется, смеется потому, что немного устал, что из-за сопки дует соленой сыростью моря, всегда такой тревожной, куда-то зовущей; потому, что хочется увидеть мать, заглянуть ей в глаза, что-нибудь сказать хорошее — он ведь целый день ее не видел. Тимка шагает быстрее, затем бежит, думает: «Толь­ко бы не ругалась, что поздно явился», — на ходу загоняет во двор поросенка, бросает у сарая мешок со стружками и вспрыгивает па крыльцо.

Мать только пришла, от нее пахнет свежей рыбой, брезентовый фартук — в блестках чешуи. Она работает резчицей на плоту, хорошо работает. Тимка знает это: ее портрет никогда не снимают с доски Почета у конторы.

Знает Тимка и то, что мать у него «симпатичная и нрав­ная». Об этом сказал в прошлом году Кешка-рыбак, здоро­вый, сильный парень, к которому подойдешь — и робко становится, такой он грубый. «Мамка, говорит, у тебя сим­патичная и нравная бабенка, пошел бы за ней к самому черту в пекло, а вот ты курносый и конопатый, — наверно, в отца-стервеца уродился», — и так ухватил Тимку за ухо, что у него из глаз искры посыпались.

Тимка долго думал, что такое «нравная», а потом спро­сил у матери и понемножку рассказал ей все. На другой день он увидел, как мать подошла к Кешке-рыбаку, отозвала его в сторону и что-то такое сказала, что грозный Кешка покраснел, жалко заулыбался и ушел, страшно глянув на Тимку.