И, давя друг друга, спешат расписаться под письмом, которое составил полуграмотный аппаратчик из международного отдела, самые прогрессивные да либеральные: и Трифонов, и Катаев, и Юткевич, и даже Тарковский. А как же? Должок-то отдавать надо, за привилегию быть «на экспорт» надо платить:
Мы выражаем горячую солидарность с вашей борьбой за расцвет национальной культуры, за развитие интернациональных творческих связей между работниками культуры всех стран, за мир, демократию и социализм. В наше время идеи свободы, равенства и братства неразрывно связаны с идеями социализма, который делает доступными для трудящихся все формы культуры и все достижения человеческого гения.
Подписывают и, заметьте, рожу не кривят, что, дескать, стиль дубовый, что «мы — писатели» написали бы лучше. Знают: зато им простятся некоторые стилистические вольности в их собственном творчестве. Цензура благодушно пропустит там — недомолвку, здесь — намек. Советское «искусство», «литература», ими созданные, так и остались на уровне игры с цензурой, на уровне полунамеков, понятных лишь посвященным, которым полагалось с душевным трепетом восхищаться смелостью авторов. Все это дутые авторитеты, творения которых не пережили да и не могли пережить режима. Те же, кто его, без сомнения, пережил, никогда и не помышляли жертвовать своей совестью ради «спасения таланта». Такое не могло и в голову прийти ни Булгакову с Платоновым, ни Ахматовой с Мандельштамом, ни Солженицыну с Бродским.
Да, они были изгоями, аутсайдерами и — за исключением двух последних при жизни не увидели своих основных работ изданными у себя на родине. Зато и не сидели в президиумах, не спасали человечество от войны, хором не пели. Я помню, как ребенком водил меня отец к умирающему Платонову (они знали друг друга по фронту), в его дворницкую. Мать сердилась.
— Что ж ты делаешь! У него же открытая форма туберкулеза, а ты ребенка туда таскаешь.
— Ничего, — сухо обрезал отец, — подрастет — гордиться будет.
И я горжусь: я видел человека, который предпочел работать дворником при Литературном институте, но лгать не стал даже в страшные сталинские годы. Его книжки я потом прочел все, какие смог найти. А что писали те, для кого он подметал дорожки, мне, право, не интересно. Поразительно: вид Платонова с метлой и лопатой ничему их не научил, хотя, без сомнения, был самым важным наглядным пособием во всей их учебной программе.
Слушая теперь стенания интеллигенции о том, как она страдала, вынужденная лгать, я недоумеваю: а почему непременно, любой ценой, надо было становиться писателями, профессорами, академиками? Талант здесь, как мы видим, ни при чем, с ним можно и дворником быть. Такой выбор имелся у каждого. Но нет, в дворники никто идти не пожелал, всем хотелось страдать комфортабельно. Всем требовалось благородное оправдание собственного конформизма.
Помню, как, выйдя из психушки в 1965 году, вдруг обнаружил, что все мои «оттепельные» друзья куда-то исчезли, словно растворились. А встреченные случайно на улице, непременно куда-то спешили с папочками и портфельчиками или еще лучше — с детской колясочкой. «Извини, старик, бормотали они на ходу, не подымая глаз, — нужно вот диплом сперва защитить, диссертацию, кандидатскую получить». Или: «Нужно сперва детей вырастить». И трусили дальше, не глядя по сторонам. Казалось, целое поколение моих сверстников отгородилось от жизни папочками да колясочками, учеными степенями да книгами. Кого они думали обмануть? Себя, режим, своих детей? Разве в наше время, в отличие от 20-х — 30-х годов, кто-то не знал, не понимал, что любые их таланты и достижения будут использованы режимом только во вред людям! Разве непонятно было, что, не решив этих проблем, взваливать их на детей, по меньшей мере, бессовестно? Из них, как и из вас, просто сделают со временем или палачей, или жертв — ведь ничего другого этот чудовищный конвейер произвести не мог.
И точно: лет через двадцать этих самых детей, зачатых в самообмане, для оправдания собственного бесстыдства, погнали в Афганистан, чтобы убивать или быть убитыми. Тупо молчала страна, привычно трусили на службу, к своим книгам и диссертациям, их папы и мамы: даже и такая жертва не показалась им достаточно велика, чтобы потревожить их привычный мирок с его страданиями и авторитетами. Вот и долюбовались собой: теперь и книг, и докторских диссертаций, всего того интеллигентского самовыражения, коим и оправдывались, хоть пруд пруди, а страна гибнет. И нет в них ни тени раскаяния. Куда там! Виноват кто угодно, только не они.
Признаюсь, я не испытываю ни малейшего сочувствия к этим людям. Напротив, слушая теперь их нытье, их бесконечные жалобы на тяготы посткоммунистической жизни, в моей душе поднимается нечто наподобие злорадства.
«Ага, — думаю я, — вам голодно, вам нечего есть? А вот ваш диплом в толстых кожаных корочках, вот толстенная диссертация — жуйте их. Вам не платят зарплату четвертый месяц? А чем же вы всю жизнь занимались? Ах, книжки писали? Ну, так идите на улицу, продавайте их прохожим. Вам плохо? Но ведь раньше вам было хорошо? Так, значит, все в порядке справедливость, наконец, восторжествовала».
Мне трудно избавиться от мысли, что нынешние их бедствия более чем заслужены. Ведь именно на них — не на фанатиках-коммунистах, коих в наши дни была горсточка, и даже не на КГБ, не на стукачах, коих в наше время вполне можно было игнорировать, — на них держался этот режим лишних тридцать лет. На их самовлюбленном конформизме, на их самооправданиях, на их всеядности. И если с поколением наших родителей, переживших сталинское средневековье, еще можно спорить, когда они, словно заклинание, твердят свое триединое:
— то аналогичное бормотание этих людей вызывает лишь насмешку:
Верили — во что? В то, что режим незыблем? Что его хватит на вашу жизнь?
Боялись — чего? Потерять свои привилегии, свое благополучие?
Не знали — чего? Что от расплаты друг за дружку не спрячешься?
12. Новый Чичиков и его «мертвые души»
Невозможно описать, в какой экстаз пришла советская интеллигенция от появления Горбачева с его «гласностью». Еще бы! На них ведь она и была рассчитана, им и адресовалась. Им да им подобным на Западе — всем тем, для кого ее появление было, прежде всего, оправданием их коллаборационизма:
— Вот видите? — торжествовали первые, — к чему был нам — писателям весь этот шум, эти «движения»?
— Вот видите, — вторили последние, — нужна была не конфронтация, а сотрудничество.
Пожалуй, не вспомнить другого такого момента в истории человечества, когда коллаборанты и конформисты вдруг оказались самыми большими героями. Страна захлебывалась от восторга собственной смелостью. Те самые газеты, что десятилетиями наполнялись ложью и оттого распространялись почти насильственно, раскупались теперь с утра; то же самое телевидение, которое уже и не смотрел никто, за исключением футбола или хоккея, глядели теперь за полночь, словно завороженные, и бежали утром на работу с красными глазами. Разве было на этих страницах, на этом экране хоть что-нибудь, чего бы все уже не знали и так, со времен Хрущева, по передачам западных станций или из самиздата? Наконец, от собственных родителей, друзей, соседей, дедушек и бабушек? Нет, конечно. Но — как смело! Как интересно!
Удивительное это было время — время лжи в кубе, лжи уже настолько извращенной, что и чистая правда становилась обманом. И те, кто писал-показывал, лгали, изображая из себя отважных первооткрывателей; и те, кто читал-смотрел, лгали, делая вид, что только теперь все это узнали. И завораживала их отнюдь не новизна информации, но тот факт, что теперь это можно. Без малейшей иронии и при всеобщем восторге заговорили вдруг о «белых пятнах истории», о прошлых преступлениях режима. Да разве кто-то не знал о репрессиях, об уничтожении крестьян в коллективизацию, о Большом Терроре 30-х, о сговоре Сталина с Гитлером перед войной или о высылке целых народов после войны? Да ведь и семьи такой не было, где бы кто-то не пострадал или хотя бы не поучаствовал в этих событиях. Но раньше было нельзя, а теперь — можно. И, затаив дыхание, каждый следил воспаленными глазами, а что еще будет можно завтра?