Но только в 1989 году, в разгар горбачевско-яковлевской «глазности», когда признаваться в прошлых преступлениях стало выгодно, политбюро приняло, наконец, постановление «О совершенствовании законодательства об условиях и порядке оказания психиатрической помощи», вводившее правовые гарантии против психиатрических злоупотреблений. Правда, даже и тогда эта мера была отчасти вынужденная, проведенная под давлением Запада.
В ходе выполнения постановления ЦК КПСС от 10 мая 1989 года (II157/37) «О советско-американских контактах в области психиатрии» Министерство иностранных дел СССР, Министерство здравоохранения СССР и Академия наук СССР пришли к выводу о том, что возможные изменения ведомственных инструкций и других нормативных актов, регламентирующих оказание психиатрической помощи в рамках ныне действующего «Положения об условиях и порядке оказания психиатрической помощи», не могут быть признаны достаточными для решения поставленных задач. Положение не в полной мере соответствует статьям 54 и 57 Конституции СССР, гарантирующим неприкосновенность личности и право на судебную защиту личной свободы граждан. Несовершенство Положения не позволяет полностью исключить возможность случаев произвольного использования психиатрии, а также повышает вероятность ошибочного помещения на недобровольное психиатрическое лечение. Имеются в нем и другие существенные проблемы.
Нуждается в совершенствовании действующее законодательство и под углом зрения международных обязательств СССР, вытекающих, в частности, из положений Итогового документа Венской встречи государств-участников Совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе. Как известно, в рамках ООН разрабатывается проект Свода принципов и гарантий защиты психически больных лиц и улучшения психиатрической помощи. Ряд содержащихся в проекте норм, на которые мы в принципе дали согласие, не отражен в действующем в нашей стране законодательстве.
И, перечислив ряд необходимых законодательных изменений, завершают:
Все это будет еще одним шагом к тому, чтобы снять вопросы психиатрии как политические.
Теперь и в России, и на Украине есть общественные группы психиатров, наблюдающие за тем, чтобы не возродилось использование их профессии в политических целях. Они расследуют все подозрительные случаи, изучают каждую жалобу, посещают психбольницы, а если нужно — ходатайствуют перед властями о пересмотре сомнительных дел. Но такие случаи теперь встречаются не чаще, чем в любой другой стране.
В психиатрии, в отличие от многих других сторон советской жизни, действительно произошли разительные перемены. Наши времена тут, и правда, уже история. В Ленинградской спецбольнице, где мы когда-то познакомились с генералом Григоренко, наши «истории болезни» теперь показывают посетителям, как в Петропавловской крепости — камеру, где сидел Бакунин. А в 1992 году, готовясь к своему выступлению в Конституционном суде, я посетил Центральный институт судебной психиатрии им. Сербского вместе с командой российского телевидения. У входа нас встретила молодая, миловидная женщина, нынешний директор института доктор Татьяна Дмитриева.
— Я читала вашу книжку и давно хотела вам сказать: все, что вы написали и о нашем институте, и о спецбольницах, — правда.
Я знаю, она не лицемерит: она уже говорила об этом прессе.
Прошло тридцать лет с того дня, как я впервые переступил порог этого когда-то зловещего учреждения. Из всех, кто меня знал «пациентом», осталось только два человека: старая нянечка Шура и «почетный директор», «академик» Г. В. Морозов, наш доктор Менгеле, который, говорят, предпочитает здесь больше не появляться.
Впрочем, так ли уж окончательны эти перемены? Ведь никто не отменял наших диагнозов, никто и не подумал извиниться за всю ту клевету, которая десятилетиями на нас обрушивалась в печати, распространялась закулисно, шепотком, при «личных контактах». Никто из этих «академиков» не предстал перед судом за преступления против человечества и даже не был лишен профессорских званий за нарушение клятвы Гиппократа. Напротив, многие из них, как Вартанян и Бабаян, продолжают руководить российской психиатрией и даже представлять ее за границей. И если нынешней власти не нужен «психиатрический метод», то это не значит, что он не понадобится власти завтрашней. Так ли трудно будет к нему вернуться? Только-то и потребуется уволить эту миловидную женщину с директорского поста да загнать по лагерям немногочисленных психиатров из общественных наблюдательных групп. А уж какой идее будет служить психиатрия, исправляя мозги своих граждан, национал-социализма или интернационал-социализма, — так ли это важно?
9. Во что они верили?
Бесспорно, использование психиатрии в качестве инструмента политических репрессий было наиболее ярким преступлением против человечества послевоенной эпохи. О нем будут помнить наши потомки много столетий спустя, как мы помним гильотину французской революции, как останутся в истории сталинский ГУЛАГ и гитлеровские газовые камеры. Более того, приведенные выше документы однозначно показывают, что это была не случайность, не прихоть исполнителя, а политика политбюро, без чьей воли ни один волос не мог упасть с наших голов. Однако, как ни странно это звучит, но, даже прочитав все эти бумаги, я не могу до конца ответить на вопрос, понимало ли политбюро, что оно делало? Ведь при всей своей практичности они действительно жили в фантастическом мире соцреализма, где факт от фикции, информацию от дезинформации уже невозможно было отличить. Тем более людям, для которых истина инстру-ментальна («классова») по определению, в силу их идеологии. Она ведь тоже, как и законность, подчинялась принципу «целесообразности».
В самом деле, применимы ли вообще к этим людям такие понятия, как добро и зло, ложь и правда? Я не знаю. Тем более, что в коммунистической новоречи эти, как и многие другие, привычные нашему уху слова имели совершенно иное значение. Скажем, обвиняя нас в «клевете на советский общественный и государственный строй», навязчиво, словно заклинание, повторяя во всех своих документах, решениях, посланиях термин «клеветнический» при определении наших высказываний, публикаций, материалов самиздата, действительно ли они верили, что мы искажаем реальность, сознательно или хотя бы бессознательно? Да нет, конечно. Но сами понятия «реальность», «действительность» имели в их языке совершенно другой смысл.
Идеология отвергала что бы то ни было общечеловеческое, в том числе и смысл слов: не могло быть просто «реальности» или «действительности» — она была или «буржуазной», или «социалистической». Таким образом, «клевета на социалистическую действительность» означала просто несоответствие сказанного или написанного тому образу «реального социализма», который само же политбюро и создавало. А в этом образе, по определению, не могло быть «органических пороков» или изъянов, могли быть только «отдельные недостатки» или «проблемы роста».
Легко себе представить, к какому абсурду все это должно было приводить даже в чисто языковом смысле. Вот, скажем, Андропов в письме Брежневу по поводу высылки Солженицына пишет, что книга «Архипелаг ГУЛАГ» — безусловно антисоветская, но «факты, описанные в этой книге, действительно имели место». А в некоторых документах даже появляется выражение «клеветнические факты», которое и объяснить-то невозможно вне советской системы. И как тут было не запутаться, что «действительно», а что «действительно действительно»?
Дело усложнялось еще и тем, что со временем понятия формализовались, а язык упрощался. Так, прилагательное «социалистический» перестали употреблять с каждым словом — это разумелось само собой. А какой же еще? Другого не дано. Поэтому, например, нельзя было сказать: «В СССР нет демократии», — тем более, — «В СССР нет настоящей демократии». Как же нет! Есть демократия социалистическая — в отличие от буржуазной, самая настоящая. И если за это вас обвиняли в «клеветнических измышлениях», то это просто означало статью 190 Уголовного Кодекса, а если в «антисоветских измышлениях», то статью 70, в то время как выражение «идейно вредный» значило, что вам повезло и нас, скорее всего, только выгонят с работы, из партии, комсомола, института или чего-нибудь еще, то бишь применят «меры профилактики». Точно так же, как в 30-е годы выражение «враг народа 1-й категории» означало расстрел, а 2-й категории — концлагерь или ссылку.