Зиза пробрался сквозь лозняки с ловкостью леопарда и приблизился к цыганке, которая, сидя верхом на коне, царила надо всем в победоносном сиянии солнца. Они молчали. В устье реки, смиряя быстроту ее течения, зеленело море; оттуда доносился его мерный ропот.

— Сегодня ночью ты не спала в шатре, — внезапно проговорил он, подняв голову и глядя ей прямо в лицо своими огромными глазами, горевшими ревностью и желанием. — Ты была где-то с другим… Не отпирайся.

Мила почувствовала, как кровь ударила ей в лицо. Она сжала колени, лошадь перестала щипать траву, подняла морду и насторожилась.

— Откуда ты знаешь? — тихо спросила она и улыбнулась, поводя своими фиалковыми глазами.

— А вот знаю. Доко остановил меня, когда я шел за табуном, и сказал мне. Он еще посмеялся надо мной, когда я убежал. Мила, не отрицай.

Но цыганка вместо ответа наклонилась к нему, схватила его за волосы и, смеясь, слегка куснула за шею.

Потом, продолжая смеяться, погнала лошадь прямо в реку, туда, где обдавало холодными брызгами, где громче журчала вода, размывая гальку, где ярче сверкали солнечные блики. Кони в лозняке громко заржали, и весь табун с ужасающим шумом устремился вслед за конем цыганки.

Полуголый Зиза тоже бросился в самую мешанину коней и волн за беглянкой, уносившейся в вихре смеха, за своей дикарской любовью.

— Колдунья! Колдунья! — кричал он, отравленный этим сладострастным укусом. Он настиг ее, когда вода поднялась уже до груди коня, и одним прыжком тоже вскочил ему на спину. Конь, почувствовав новую тяжесть, яростно поднялся на дыбы. Победоносный Зиза обвил своими голыми ногами голые ноги Милы, сжал в объятиях тело испуганной красавицы: волосы ее щекотали ему лицо, пышная грудь трепетала под его пальцами, запах женщины наполнил его ноздри. Кони плескались кругом с бурным наслаждением, холодные струи пенились под лучами солнца, ясного и могучего сентябрьского солнца. В устье входил баркас под красным парусом, разрывая жемчужную гладь реки и отражаясь в ней кровавой полосой.

— Я победил тебя! Я победил тебя!

И Зиза покрывал поцелуями плечи своей пленницы, опьяненный победой, как сокол, когтящий добычу.

— Я победил тебя!

— Нет!

Два юных, сильных существа вступили в веселую схватку. Он — здоровый, мускулистый, во внезапном порыве желания обретший свою мужскую зрелость, она — здоровая, пышная, в девственности своей еще не осознавшая собственных страстных влечений. Конь старался освободиться от сжимающих его живых клещей, из раздутых ноздрей бурно вырывалось горячее дыхание, жилы на шее вздулись, хвост поднялся от страха.

— Нет! — раздался отчаянный крик цыганки, и, сделав последнее усилие, она вырвалась из объятий Зизы. Тот, потеряв от резкого толчка равновесие на скользком крупе коня, раскинул руки и навзничь свалился в воду под насмешливый хохот Милы:

— Попей водички, Зиза, попей водички!

Побежденный встал на ноги, вода доходила ему до груди, — встряхнул мокрыми кудрями, еле переводя дух после того, как едва не захлебнулся в холодной воде, и поплыл к берегу, озаренный, словно пламенем, отражением алого паруса. Стыд и солнце слепили ему глаза, со всех сторон сыпались на него колющие удары водяных брызг. Следуя его примеру, весь табун тоже повернул назад и стал с топотом и плеском выбираться на берег.

В одно мгновение кони заполнили прибрежную рощу. Они вылезали из воды, фыркая, вытягивая шеи, беспокойно раздувая ноздри, словно их кусал овод, и останавливались, чтобы стряхнуть воду со своих грив и обогреться на утреннем солнце. Тела их издавали грубый, но здоровый и теплый запах. И от этих испарений казалось, что здесь расстилается огромное пустынное побережье, где целый день пробыли какие-то первобытные толстокожие гиганты.

Лежа в тени шатра, Зиза напевал старинную песню, принесенную цыганами с их далекой родины, протяжную, печальную, извлекая одновременно из своей лютни резкие, металлические минорные звуки. Его блаженная детская жизнерадостность рассеялась в то сентябрьское утро среди густых лозняков Пескары над ковром отцветающего клевера. Теперь он все время находился в каком-то болезненном оцепенении, в тяжком унынии, как зверь в клетке, одинокий и тоскующий о вольных любовных играх в родном лесу. Звуки лютни баюкали его, как наркоз, медленно растекающийся по всем фибрам тела. Кругом царила цепенящая полуденная тишина. Река как бы застыла, она казалась замкнутым каналом, где ровная блестящая поверхность дает зеркальные отражения. Под арку моста убегали оба берега, поросшие тополями и тростником, и цыганские шатры среди деревьев казались гигантской паутиной. Лето умирало мирной, безболезненной смертью. От земли к солнцу поднималась сладостная прохлада.

Но песня постепенно затихала на устах певца. Стихи как бы тонули в звуках, переходящих в неясное гортанное клокотанье. Струны, которых он едва касался, звенели чуть слышно: вот прозвучали только три, вот всего две, а вот и последняя струна жалобно, тонко зазвенела от прикосновения Зизы, передавая свою дрожь нерпам пальцев и руки. И тогда легкий трепет возник в его крови, разлился по всем его жилам, внезапной судорогой остановился у сердца и достиг мозга, рождая головокружение. И этот трепет, сохраняя в себе звучание песни и металлическое дребезжание струны, как бы разносил их по всему телу Зизы. Он был словно эхом песни, ее последним внутренним отзвуком в сознании, вызывающим из недр души уснувшие там образы. Образы эти в полуденном зное и блеске поднимались ленивым роем бабочек, только что появившихся из куколок, рассыпались в пестром полете и исчезали, оставляя после себя лучистый след. Беспокойное сладострастное чувство пробегало по всему телу: казалось, будто кровь, растекаясь по жилам, встречает на своем пути узлы, сгущается вокруг них и бродит, словно сок молодого дерева. В этих местах начинал ощущаться зуд, переходивший потом на кожу. Но внезапно возникало новое победоносное чувство облегчения: по телу равномерно разливалась какая-то теплая волна. Образы прояснялись, в них было теперь больше чистоты, больше человечности. Оцепенение переходило в настоящий сон… Но вот новый судорожный трепет, внезапное смятение, пугающие образы. Из глубины его существа вновь поднимается сладострастная отрава, овладевая юношеским телом, таким прекрасным и сильным.

Перед ним возникла женская фигура — стройная, гибкая, все движения ее были полны жгучего чувственного соблазна. В прозрачном лучистом вихре по-змеиному извивались обнаженные руки и ноги, словно жадно стремясь оплести, обвиться, обжечь, кожа отливала золотыми и оранжевыми тонами, губы раскрылись, как свежая рана, дрожа от желания впиться, всосаться, красные, напрягшиеся соски грудей вздувались. И все это возбуждение, все это чувственное исступление было каким-то судорожным, обманчивым. Но Зиза неистово устремился в погоню за призраком своей цыганки, обнимая его руками, словно затвердевшими от наслаждения, искал пылающим взором самые сокровенные прелести, вдыхал ее аромат… И вдруг мрачное предчувствие сдавило ему горло; кровь, казалось, застыла в жилах. Призрак как-то побледнел, очертания женской фигуры задрожали, смешались, краски поблекли, жизнь оставляла его. И жестокая тоска нахлынула на Зизу. Нет, она не принадлежала ему, не хотела принадлежать, с царственным презрением бросала она ему в лицо свой металлический смех. Почему? Кто был тот, другой? Кто был тот человек с голубыми глазами и рыжей, как медь, бородой?

И когда перед ним появился этот новый образ, дрожь пронизала все его члены, к горлу подступила горькая волна ненависти и злобы. И вместе с тем он чувствовал свою слабость, чувствовал, что его одолевает этот ясный уверенный взгляд, эта спокойная улыбка человека, привыкшего к борьбе. Он пытался стряхнуть с себя наваждение, но тщетно: мало-помалу, почти украдкой, сквозь бурные приливы гнева начала проступать тонкая струйка нежности, растекаясь постепенно по всем тончайшим изгибам души. Теперь он видел перед собою лишь смутное сияние, что-то неясно дрожало у него перед глазами — может быть, слезы… Его охватило ощущение одиночества, уныние, бессознательный детский ужас. В этот миг вернулись к нему все давящие горести, все беспричинные страхи детских лет. Ему казалось, что он близок к смерти… Он открыл глаза, и из них по щекам его скатились две горячие слезы. Кругом царила величавая, как бы снежная, ясность: легкий туманный покров источал странную сонливость, от которой оцепенели верхушки деревьев, светлая гладь воды неподвижно застыла, все шумы и голоса ослабели и смолкли.