Изменить стиль страницы

Каноник слушал его, покачивая головой, как бы волей-неволей признавая эти горькие истины. Он сидел сгорбясь на стуле, отдыхая от столь великого и столь бесполезного гнева; потом поднял глаза на Амаро:

– Но уж и ты, брат! Затеять историю в самом начале карьеры!

– А вы, дорогой учитель? Затеяли историю в самом конце карьеры!

Оба засмеялись. Затем заявили, что берут обратно все сказанное сгоряча, обменялись торжественным рукопожатием. Потом стали беседовать.

Ведь каноник, собственно, на что рассердился? На то, что Амаро взялся именно за Амелию, за Сан-Жоанейрину дочку. Будь это какая-нибудь другая девушка… Он бы даже одобрил! Но поступить так с Амелиазиньей! Если бы бедная мать знала, она бы умерла от горя.

– Мать ничего не должна знать! – воскликнул Амаро. – Это останется между нами, дорогой учитель! Это тайна! Мать ничего не узнает, и я даже самой девушке не расскажу про сегодняшнее. Все останется как было, жизнь пойдет своим чередом. А вы, дорогой учитель, будьте осмотрительны! Сан-Жоанейре – ни полслова. Не вздумайте предать меня!

Каноник, приложив руку к сердцу, дал честное слово порядочного человека и церковнослужителя, что тайна эта будет навеки погребена в его сердце, и они еще раз дружески пожали друг другу руки.

Но вот башенные часы простонали три. Канонику пора было идти обедать. Выходя из церкви, он хлопнул падре Амаро по спине, сообщнически блеснул глазами:

– А ты маху не даешь! Пройдоха, право!

– Что прикажете делать? Ведь это такая чертовщина… Начинается все с пустяка…

– Милый мой! Это лучшее, что есть на свете, – глубокомысленно вздохнул каноник.

– Правда ваша, дорогой учитель, правда ваша! Это лучшее, что есть на свете…

С этого дня Амаро обрел полный душевный покой. Прежде его иногда тревожила мысль о том, что он отплатил черной неблагодарностью за доверие, за ласку, какие ему расточали на улице Милосердия. Но молчаливое одобрение каноника избавило его от этого, как он выражался, шипа, коловшего сердца. В конце концов, глава этой семьи, ответственное лицо, мужчина в доме был он, каноник, а Сан-Жоанейра всего лишь его сожительница. И Амаро иногда в шутку называл Диаса «своим дорогим тестем».

Была и другая приятная новость: Тото вдруг расхворалась. На другой день после визита каноника у нее началось кровохарканье. Спешно вызвали доктора Кардозо, и тот признал у нее скоротечную чахотку. Девочка обречена, это вопрос нескольких недель…

– Такая уж болезнь – скоротечная чахотка, друг мой, – сказал медик отцу. – Раз! И два!

Так доктор Кардозо любил обозначать работу смерти: когда она торопится, то завершает свое дело двумя взмахами косы: «Раз! И два!»

Теперь утренние свиданья в доме дяди Эсгельяса проходили спокойно. Амелии и Амаро больше не надо было ходить на цыпочках и прятаться от Тото. Они хлопали дверями, громко говорили, зная, что Тото лежит в жару, почти без сознания, под мокрыми от пота простынями. Но из боязни гнева Божия Амелия каждый вечер молилась царице небесной за выздоровление Тото. Иногда даже, раздеваясь в комнате звонаря, она вдруг останавливалась и делала грустное лицо:

– Ах, милый! Наверно, это грех: нам тут с тобой так хорошо, а внизу бедняжка борется со смертью…

Амаро пожимал плечами. Что они могут поделать, раз такова воля Божия?

И Амелия, смиряясь с волей Божией, сбрасывала нижнюю юбку.

Теперь на нее часто находило какое-то оцепенение, крайне раздражавшее падре Амаро.

Порой она делалась совсем вялой, поблекшей, рассказывала о зловещих снах, мучивших ее по ночам, и утверждала, что это плохое предзнаменование.

Иногда она спрашивала его:

– Если бы я умерла, ты бы очень горевал?

Амаро раздражался. Право же, это глупо! У них в распоряжении всего какой-нибудь час, так нет, надо испортить его хныканьем!

– Ты не понимаешь, – говорила она, – на сердце у меня так черно, так черно!

И действительно, приятельницы Сан-Жоанейры замечали в ней много странного. Иногда она по целым вечерам не открывала рта, склонив голову и вяло втыкая иголку в шитье; а иногда вовсе бросала работу и праздно сидела за столом, вертя пальцем зеленый абажур на лампе; взгляд у нее был отсутствующий, мысли витала где-то далеко.

– Ах, милочка, оставь в покое абажур! – восклицали гостьи, которых это нервировало.

Она улыбалась, устало вздыхала и снова бралась за подшиванье нижней юбки – работу, которую начала уже несколько недель назад. Сан-Жоанейру тревожила необычайная бледность дочери, и она решила пригласить Доктора Гоувейю.

– Да нет, маменька, это так, нервы… Пройдет…

Все и так видели, что нервы: у Амелии появились какие-то беспричинные страхи; она вскакивала и почти лишалась сознания, если где-нибудь хлопала дверь. Иногда она требовала, чтобы мать ночевала в ее комнате: она боялась кошмаров и видений.

– Правду сказал доктор Гоувейя, – говорила Сан-Жоанейра канонику, делясь с ним своими тревогами, – девушку надо выдать замуж.

Каноник покашливал, прочищая горло.

– Ничего ей не надо. У нее есть все, что требуется. И даже, по-моему, с излишком…

Каноник был убежден, что эта девушка, как он говорил самому себе, разрушает свое здоровье избытком счастья. В те дни, когда он узнавал, что утром она ходила навещать Тото, он вел за ней неотступное наблюдение, бросая на нее из глубин своего кресла навязчивые, похотливые взгляды. Теперь он не скупился с ней на отечески фамильярные ласки. Встречая Амелию на лестнице, непременно останавливал ее, щекотал, похлопывал по щеке, часто приглашал ее провести утро с ним и его сестрой; и, пока Амелия болтала с доной Жозефой, каноник, точно старый петух, беспрестанно ходил вокруг нее, шаркая шлепанцами. Амелия и ее маменька вели нескончаемые разговоры об отеческом расположении сеньора каноника: наверное, он даст ей хорошее приданое.

– Да, ты повеса, каких поискать! У тебя губа не дура! – неизменно восклицал каноник, выкатывая глаза, как только оставался наедине с Амаро. – Ухватил королевский кус!

Амаро надувался от гордости:

– Да, кусочек неплохой, дорогой учитель! Лакомый кусок.

Это была одна из самых больших радостей для Амаро: слушать, как коллеги расхваливают красоту Амелии, которую они называли «лилией благочестия». Все завидовали, что она исповедуется у него. Поэтому он всегда требовал, чтобы к воскресной мессе Амелия одевалась как можно наряднее, а недавно не шутя распек ее за то, что она пришла в церковь в стареньком шерстяном платье, точно престарелая ханжа в день покаяния.

Но Амелия уже не испытывала прежней неудержимой потребности исполнять всякую прихоть сеньора настоятеля. Она почти полностью очнулась от той бездумной дремоты, в которую ее погрузили объятия Амаро. Сознание вины мучило ее. Во тьме этой набожной и рабски покорившейся души забрезжили проблески разума. Собственно, кто она такая? Наложница соборного настоятеля. И эта мысль в ее беспощадной обнаженности ужасала Амелию. Она сожалела не об утраченной девственности, не о чести, не о добром имени. Она бы и не то отдала ради упоения, какое испытывала в его объятиях. Но ее пугало нечто куда более страшное, чем осуждение общества: гнев Божий. Сердце Амелии обливалось кровью при мысли, что она навеки потеряла свое место в раю; еще больше пугала ее мысль о том, что Бог накажет ее – не теми потусторонними карами, которые терзают наш дух за могилой, но муками в здешней жизни: разрушением здоровья, благополучия, красоты.

Она боялась, что ее поразит болезнь: проказа, паралич: что ее ждут нищета и голод – все напасти, на которые был так щедр Бог ее верований. Как в детстве, позабыв вознести деве Марии причитающиеся ей молитвы, Амелия боялась, что та столкнет ее с лестницы или пошлет учительнице мысль наказать ее линейкой, так и теперь она боялась, что Бог, в наказание за сожительство со священником, нашлет на нее порчу, погубит ее красоту, заставит ходить по улицам с протянутой рукой. Эти страхи преследовали ее неотступно с того памятного дня, когда она предалась грешным чувствам в накинутой на плечи мантии царицы небесной. Она не сомневалась, что Пресвятая дева возненавидела ее и требует возмездия. Напрасно Амелия пыталась умилостивить божью матерь потоками униженных молений. Она чувствовала, что дева Мария презрительно и брезгливо отвернулась от нее. Ни разу с тех пор не улыбнулось ей это дивное лицо; ни разу не разжались божественные пальцы, чтобы милостиво, как праздничный венок, принять ее молитву. Амелия наталкивалась на холодное молчанье, на неумолимую враждебность оскорбленного божества. А ведь Амелия знала, как влиятелен голос Богоматери во всех небесных советах; ей вдалбливали это с самого детства: все, чего ни пожелает мать Бога, дается ей в награду за слезы, пролитые на Голгофе; сын улыбается ей, сидя одесную, а Бог-отец восседает ошую от нее… И Амелия понимала, что для нее надежды нет, что там, наверху, готовится страшная кара, которая когда-нибудь обрушится на нее и раздавит, как обвал в горах. Что ее ждет?