Взад и вперед, мельтеша, проходили перед лейтенантом какие-то люди, пересказывая, уточняя, додумывая подробности… Пойти в штаб? Потребовать встречи с экипажем Дралкина?.. Он может точно указать, в какой момент ошибся штурман, приняв село без церкви за районный центр. Или раньше, на подходе к Р., когда удачливый штурман, куражась, принялся, непогрешимый, муштровать «маленьких», учить их уму-разуму… Еще раньше: когда поднялся в воздух экипаж с миной замедленного действия на борту – внутренним разладом.

Разберутся с экипажем.

Разберутся.

Он свое получит.

Но Лена?!

Капитан, Егор – повелитель птиц! Остальные ребята?

Противоречивые слухи, освещая частности, обостряли сомнения, рождали надежды. Отводя сомнения, внемля надеждам, Павел ничего на веру не принимал. В душе до конца он не мог, не хотел смиряться с тем, что вокруг говорилось, желание во всем удостовериться лично несло в себе нечто врачующее. Чем больше вдумывался он в свое спасение, тем жестче терзал его ужас расплаты за слепое доверие, тем отчетливей понимал летчик, вышедший на Ростов во главе троицы, как мало он сделал…

Народ возле штаба прибывал; в лице, в глазах Гранищева было что-то удерживающее любопытных от расспросов.

Говорить он ни с кем не хотел и не мог.

Прирос к завалинке, немощный, как Илья Муромец на печи…

– Должны помнить, товарищ генерал, – повторил Егошин, получив задание нанести удар по немецкому аэродрому и вместо сбора группы и проработки боевого приказа продолжая стоять, переминаясь с ноги на ногу, перед Хрюкиным. Старания Михаила Николаевича вызнать подробности чепе ничего не дали, а слухи между тем один невероятнее другого росли как снежный ком. Одна из догадок: якобы на «ПЕ-2» оказался экипаж, сбитый прошлым летом над Россошью нашим же молоденьким, только из училища истребителем (Егошин тот случай знал доподлинно; поборник единства авиационных рядов, он и «деда», не тем будь помянут, «строгал» за превратное его толкование, и блудного сына Гранищева). Так вот, якобы этот экипаж, оказавшись в роли лидера, в отместку за пережитые страдания завел эскадрилью истребителей на Таганрог… По другой версии, флагман перелета будто бы изо всех сил тянул «маленьких» в Ростов и будто бы Горов флагману вопреки отколол, отбил от него своих летчиков и увлек их в Таганрог – сдаваться… И так далее. Истинных же обстоятельств Михаил Николаевич не знал: для их заполучения не было у него ни источников, ни времени. С таким сумбуром в голове он предстал перед Хрюкиным, выслушал задание. «Горова – знаешь?» – неприязненно, как ему показалось, спросил Хрюкин. Жизнь учила Егошина: в делах человеческих солдатская прямота, рыцарская безоглядность иной раз слишком дорого стоят. Иной раз выгодней промолчать. Тем более война – и какие только коленца она не откалывает!.. Выждать. Расспросить по возвращении с задания троицу, пришедшую в Ростов. Особенно командира троицы, он-то все видел, по ходу дела разобрался, что к чему… Когда будут собраны факты, предстанет картина. Не спешить… Как выжидал он, тянул, не проявляя своего отношения, в случае с Авдышем. Да. А потом решил, как все тогда решали… Вспомнив Авдыша, его непредвиденное возвращение в полк на запропастившейся «спарке», краской стыда залившись при воспоминании о тогда же состоявшемся между ними разговоре – слава богу, состоявшемся, – вспомнив геройскую гибель капитана в бою, отмеченную отдельным приказом Хрюкина, – Михаил Николаевич после короткого колебания ответил: «Знаю». Выжидать не стал, первого душевного намерения не скорректировал… «Знаю». Подтвердив знакомство с Горовым, Михаил Николаевич, к собственному удивлению, осмелел. Не посвященный в детали таганрогского чепе, он, как никто другой в Ростове, знал Горова. И только на это, на одно это, ни на что больше не опирался. «Вот они, резервы… сырые, не прошедшие огня резервы», – болью и недоумением отзывалось ожидание, жившее в Егошине. Не так, может быть, напористо, не так пылко, как хотелось, но неуступчиво и твердо Михаил Николаевич докладывал генералу свое личное мнение об Алексее Горове, чье поведение мучительно обдумывалось и обсуждалось в этот час всеми. Тот факт, что Хрюкин однажды видел Горова и как летчика его отметил, очень ободрял Михаила Николаевича.

– Портсигар разыгрывали, – напомнил он.

– Да, да, да, – машинально отозвался Тимофей Тимофеевич.

– Во время инспекции, – наводил Михаил Николаевич командарма на памятный случай, освещавший фигуру Алексея. – Вы еще пригрозили, дескать, за такую посадку, как у меня, надо бы с меня получить портсигар…

– А потому, что сел плохо, с промазом… Горов – длинноногий? Детдомовец?

– Он!

Вспомнив летчика, его строгое лицо с кротким, доверчивым выражением и чистую, без характерного волжского «оканья» речь, Тимофей Тимофеевич, тяготившийся усердием мнительных сослуживцев, отвел дошедшие до него предположения: а не по злому ли умыслу оказался капитан в Таганроге? Версию предательства он исключил.

Но облегчения не испытал.

Содеянное флагманом ужасно и вместе с тем вполне доступно пониманию авиатора-профессионала: потеря ориентировки. В авиации такие несчастья порождаются известными причинами халатности, самонадеянности, в конечном счете непрофессионализма. В данном случае беду усугубили погодные условия весны, топография прифронтового района. Но Горов! Зрелый летчик, капитан, командир эскадрильи… Как же Горов оказался во власти непутевого?!

– …Извинение мне принес, – припоминал Михаил Николаевич далекие денечки. Чем дальше шел разговор, тем меньше скрывал Михаил Николаевич за растерянностью, его охватившей, симпатию к своему воспитаннику, «любимцу Егошина», как о нем говорили, тем заметней на губастом лице бывшего студента техникума меховой промышленности, на его покрасневшем от натуги и страдания тонкокожем лбу выступало усилие проникнуть в мир чужой души. А командарма, в шестнадцать лет впервые раскрывшего букварь, кто учил разгадывать подобные загадки? Но и от этого бремени не позволено им уклониться. Ничьей и ниоткуда помощи не ожидая, они оба, Хрюкин и Егошин, мучались, доискиваясь причин разыгравшейся драмы. – Он, товарищ генерал, видите, как считал: если я, например, старший командир, то, значит, у меня все идеально. Так представлял. Имел тенденцию обожествлять, что ли…

– Хорошо помню Горова, – задумчиво повторял Хрюкин, не отпуская от себя Егошина. – И портсигар свой… Еще бы!

…Двадцать второго июня, днем, часов около пяти, когда Хрюкин пробился наконец на КП командующего 12-й сухопутной армией генерала Понеделина, его поразил существовавший, оказывается, в природе щебет птиц, стук дятла по коре. Донеслось мычание недоеной коровы. Возможно, танки врага встали на дозаправку, а «юнкерсы» перед очередным налетом загружались бомбами, но так или иначе, десять, пятнадцать минут – или какие-то секунды? – царила тишина, сюрприз, откровение войны, пожелавшей сказать, что она не только грохот, кровь и смерть, но и такое вот умиротворение тоже. «Воюем двенадцать часов!» – говорил в этой тишине, когда Хрюкин вошел, плечистый полковник, знакомый Хрюкину по совместным штабным учениям, человек общительный и дошлый; на ужине, устроенном после учений, полковник со своим бокалом обошел за столом всех, кто был старше его по должности и званию, учтиво интересуясь, какое сложилось мнение о штабной игре, каждому выражая свои личные чувства. Сейчас, во всем новеньком, посверкивая медалью «XX лет РККА», полковник, прямо не обращаясь, адресовал свою речь Понеделину. Тот сидел молча, нахохлившись, его крестьянское приветливое лицо, освещенное обычно слабым румянцем, было бледно, как у обморочного. «Авиация, как всегда, вовремя, – обрадовался полковник Хрюкину. – Вчера из Москвы приволок чемодан литературы, прекрасный комплект, кстати, и „Биографии“ этого… Плутарха, да и „Первый удар“ Шпанова… А свояченица моя работает в приемной Михаила Ивановича Калинина. Так она, свояченица, подбросила мне на дорогу десять пачек „Герцеговины Флор“… Товарищ генерал-майор авиации! – тут же вовлек он Хрюкина в свои заботы, надеясь расшевелить-таки Понеделина, вывести его из шокового состояния. – Вы человек некурящий, так? Давайте ваш портсигар. Давайте, давайте!.. Павел Григорьевич, есть предложение заполнить портсигар генерал-майора авиации Хрюкина московскими папиросами марки „Герцеговина Флор“ с таким расчетом, чтобы через три-четыре недели в таком же составе раскурить их в поверженном Берлине!..»