Павел позволил себе расслабиться.

Помахал затекшей кистью, подвигал туда-сюда ногами.

Встряхнул машину, взбодрился сам.

До Ростова – меньше часа!

Много!

Элегантный доворот, коррекция пути – как бы маневр согласия с ним, примирения, – выразительно обозначился и… прервался; курс на Ростов против необходимого был выправлен разве что на четверть… Но капитан своего слова не сказал! Сейчас он вмешается, не позволит «пешке» прервать начатое, потянет всех за собой, выведет на ростовский курс!..

А Лена, приросшая к флагману справа?

Она может капитана не увидеть!..

Ну, дальневосточник, ну, командир эскадрильи!

Желание Горова представить в Р. свою эскадрилью – естественно, и себя, ее командира, – в наилучшем виде, блеснуть, что называется, расположить к себе фронтовиков не исполнилось; момент признания, которого он ждал, отдалялся. Но нервотрепка, томление на медленном огне кончились. Эта пытка позади. Теперь только флагман, свидетель взлетного срама, поглядывал на него насмешливо и раздраженно. С флагманом трудно. Зубр, искушенный в боевых маршрутах, сделал им, можно сказать, одолжение, впрягся в бечеву, потянул караван… «Хозяин-барин», – терпел Алексей, питая полное к лидеру доверие. И признавал скрепя сердце, что Бахарева, вольная птаха, закрепившись там, где он ей позволил, смотрится!.. Слишком много всего нахлынуло на него в Р., чтобы вступать в спор с девицей. Она и рта не раскрыла, словечка не вымолвила, как получила от него подарок: бери себе место по душе, становись справа!.. Она так в ответ просияла, благодарно ему козырнув «Есть!», так мило поворотилась на стройной ножке и так быстро, чтобы не передумал, отошла, что ему стало неловко. В его широком, великодушном жесте (предугаданном полковником Челюскиным) был свой расчет (змий Челюскин – пехотинец, жизнь небес от него сокрыта), свой умысел; пропустив Бахареву вправо, оставшись с Житниковым по левую руку от флагмана, он тем самым давал экипажу «пешки» понять, что для такого летчика, как Горов, не имеет значения, где ему находиться, справа или слева от лидера. Он там и здесь – как рыба в воде.

Суть в том, что птаха Бахарева – одна, забот не знает, а за ним – хвост, эскадрилья; она флагману не в тягость, о нем же на борту «пешки» говорят с неудовольствием: «Телепается!..»

«Надо решать, – думал Горов. – Надо определяться…»

Нечто подобное испытал он, взметнувшись на перехват японца в морозном небе Сихотэ-Алиня, не зная, ждать ему отставшего Житникова или завязывать бой в одиночку; секунды оказались на руку японцу, «Р-97», в мыслях почти поверженный, смылся.

И сейчас все в Горове двоилось.

То ли терпеливо собирать ему разбредшихся своих в кулак, наводить порядок и вести эскадрилью под своим командирским началом, как он привык и умел, контролируя лидера, то ли, напротив, полностью положиться на лидера, ни на что другое не отвлекаться, ему одному служить верой и правдой. Смирять его покорностью, умасливать послушанием, завоевывать в нем союзника…

Что за удел!..

Страдать, терпеть мучения не в бою, а на подступах к нему, – как в декабре, на дальних подступах – как сейчас, в апреле? За что? Почему?

Сбитый с толку, в плену поднявшихся сомнений, не зная, на что решиться, Алексей в самый маршрут, которым следовала группа, не вникал. Все, что предпринял и проделал лидер, нацеливаясь на Ростов, пока «маленькие» вели за ним погоню, Горов взял на веру. Определяясь грубо, на глазок, по солнышку, он знал общую направленность полета – она сомнений не вызывала, – а остальное для флагмана с его хваткой, с его львиной поступью – дело техники. Техники и времени.

Остепенившийся было провожатый снова стал испытывать его терпение, снова зарыскал по курсу.

«Надо решать», – говорил себе Алексей, все ближе, все теснее поджимаясь к «пешке», все реже оглядываясь назад, на ведомых, внушавших ему тревогу, не понимая этой тревоги, заглушая ее. Свободы флагмана он не стеснял. Был отзывчив, гибок, упреждал его желания. Пропасть, отделявшая тыловика-дальневосточника от боевого экипажа, от героя Чиркавого, затягивалась, закрывалась. Еще не исчезнув, она не тяготила Алексея, как прежде. Главное определилось: не Бахарева, а он задавал тон в голове кавалькады. Сознание внутренней общности, единства с лидером вознаграждало его за страдания…

Капитан вторил «пешке» во всем, как заговоренный.

«А в баках-то булькает!» – не себе, им, Горову, флагману, Лене, крикнул Гранишев и снова поработал рулями, чувствуя, как полегчал в полете «ЯК». Он ужаснулся быстроте исчезновения свободы, которую так старательно оберегал после взлета. Все, чем он только что владел, испарилось: свобода, уверенность. Неведомая сила ввергала его в какие-то бездны, и уже неслось ему предостережение: «Поздно!..»

Набатное «Поздно!» зазвучало прежде, чем он понял, что его ждет…

– Булькает в баках, – упавшим голосом повторил летчик, перемещаясь влево, откуда легче свернуть на Ростов. Теперь, прозревая, он распознавал истинный смысл манипуляций лидера: вкрадчивый маневр «пешки» выдавал старания экипажа скрыть свою растерянность, а осторожность, половинчатость действий, как и недавние броски из стороны в сторону, могли иметь одно объяснение – своего местонахождения, курса на Ростов лидер не знает. Признаться в провале перед теми, кто полон безмятежной веры в благополучный близкий финиш, он не может, ищет, за что бы ухватиться, восстановить свое место… Да ведь поиск для «маленьких» невозможен! Исключен! У «маленьких» горючего в баках с гулькин нос!

«Далеко я их от себя отпустил, – думал Павел, пускаясь за группой вдогон и глядя на бензочасы. – Слишком далеко…»

Дальше всех от него была Лена.

«Тот изгиб дороги – последний рубеж. Его пересеку – не дотяну до Ростова… Повернуть, увести за собой эскадру, не долетая до изгиба дороги!»

Косой снежный заряд, налетая, скрывал землю, все впереди исчезало, летчик помнил твердо: слева – Дон, справа – линия фронта – и не выпускал из головы курса на город, на Ростов, и ждал, когда ледок высветит изгиб дороги, обегающей холм или насыпь, – предел его совместного с ослепшим флагманом полета.

«Я шел по следу, он сбился, сбился, – внушал себе Павел, мчась вдогон, заглушая сомнения, отчаиваясь оттого, что расстояние до Лены, до флагмана не сокращалось… почти не сокращалось. А горючее таяло, как будто в бензобаке образовалась течь. – Он сбился, сбился, – заклинал себя Гранищев. – Но там – штурман! Радио на борту. Лучший разведчик части!..»

Усилие, которым при встрече с «африканцем» Павел удерживал себя, отвращал от «змейки», мнимо спасительной, будто дарующей жизнь, а в действительности обманчивой, ставившей его под нацеленный удар, – это усилие не шло в сравнение с тем, что он должен был проявить, доставая, – кого-то!.. Не всех?.. Но может быть, может быть, – доставая и…

«Стоп! – сказал себе Павел, несясь вперед. – Сожгу горючее и грохнусь первым, не доходя Ростова. Флагмана не взять, флагмана я упустил. И Лену. Левее, левее… Выцарапывать „маленьких“ по одному, начиная с последнего».

Выцарапать по одному, сколько позволит бензин, и – оторваться, отколоться от строя. Вся тяжесть Сталинграда не перетягивала этого труда и выпавшей ему муки – отколоться от строя. Строй, верность строю – первая заповедь Баранова, он внедрял ее всеми доступными средствами, вплоть до пулеметного огня, когда такие, как Лубок, не понимали русских слов…

В просветах поземки мелькнул изгиб дороги – рубеж! Павел смотрел на скифский холм, какой-то частью своего «я» отдавая должное искусству топографа, воссоздавшего на карте холм и облегающую его подкову, и тем же внутренним чувством уверяясь в гибельности слепого движения группы. «Брать влево, идти на Ростов!» – должен был приказать себе Солдат, а вместо этого думал о Лене:

«Доверилась, забылась, земли не видит. Инструктор, ненаглядный Дралкин, ослепил Орлицу. Все лучше Гранищева: Баранов лучше, Дралкин лучше… Ты судья, Лена, твое слово – закон: лучше. Одно мне нужно, одного хочу: чтобы сейчас, только сейчас, когда сомнения жгут душу, ты поверила мне, только сейчас пошла за мной…»