На лекциях он шагал по аудитории, стуча своими сапогами, объяснял нам преимущества ямба и дактиля, рассказывал о древнегреческих строфах, о строфах Возрождения, декламировал стихи нараспев и порой обдавал первые ряды скамей водочным духом.
Но мы ему прощали его слабости: возможно, благодаря рюмочке он вкладывал столько чувства в свои декламации. А бывало, объяснит, что такое триолет и рондо, придет на следующую лекцию и спросит:
— Ну-с, кто приготовил рондо?
И какая-нибудь девушка вставала и, краснея, подавала ему листок. Сперва он читал про себя, шевеля губами, иногда бросал:
— Нет, читать не буду.
А в другой раз, ликуя, поднимал листок, восклицал "О!" и начинал читать, критиковал, оценивал, какая строчка, какой эпитет хорош, а какой бледен.
Навсегда я запомнил его лекцию о сонете. Целый десяток их он нам прочел наизусть. Сонет итальянский, французский, шекспировский, пушкинский… И все их он разбирал — как строки рифмуются, когда нужны рифмы женские, когда мужские.
А на следующей лекции он еще в дверях спросил:
— Ну-с, кто приготовил сонет?
Одна девушка-блондинка, не помню ее фамилии, но не забыл ее кос и статной фигуры, подала ему бумажку. Он прочел про себя, воскликнул "О!" и радостно возгласил на всю аудиторию:
— Вы только послушайте, что я вам прочту. И он начал читать. Я запомнил первые две строчки и последнюю:
Как платье бабушки,
Как флёрдоранж старинный…
…………………………
Так о любви поет сонет.
— Да понимаете ли вы, дети мои, — воскликнул Рукавишников, размахивая листком. — Это жемчужина, это шедевр! В четырнадцати строках она сумела обойтись без единой точки. У нее лишь одна фраза. И какая поэзия! — Он схватился за спинку стула, чтобы не упасть.
У девушки блестели глаза, когда она слушала похвалу старого пьяненького поэта. Как сложилась ее дальнейшая судьба — не знаю. Что-то не встречал я ее стихов напечатанными. Да кого из тогдашних руководителей советской литературы интересовали сонеты, да еще про флёрдоранж?!
А судьба самого Рукавишникова сложилась печально. На следующий год он уже не преподавал в ВГЛК. Однажды поздним вечером ехал я в пустом трамвае. Была осень, шел дождь. Только трамвай тронулся от остановки, как на ходу, держась за поручни, попытался в него взобраться кто-то в мятой шляпе, в рваном мушкетерском плаще. По длинной бороде-мочалке и по всклокоченным кудрям я узнал Рукавишникова. Я вскочил, хотел ему помочь, но меня опередила кондукторша.
— Лезут тут пьяные! Катись отсюда! — крикнула она и толкнула его в грудь.
Он выпустил поручни и упал в грязь. В Литературной энциклопедии стоит дата его смерти — 1930 год. Именно в том году кондукторша вытолкнула его из трамвая.
Константин Локс, не помню его отчества, читал нам теорию прозы. Он был полная противоположность пламенному Рукавишникову. Небольшого роста, сгорбленный, с характерным точеным профилем Данте, с небольшими усиками, он говорил медленно, отчеканивая каждую фразу. Разбирая прозу Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Чехова, он словно невидимым скальпелем препарировал приемы построения отдельных фраз и композицию всего произведения. Казалось бы, при таком уроке анатомии поэзия и красота должны были исчезнуть. Нет, не исчезли. Это открывание алгеброй гармонии было настолько интересно, так захватывало нас, что с тех пор полюбившиеся мне рассказы писателей я всегда разбираю не только согласно их содержанию, но и согласно их композиции. И сам свои опусы я теперь строю, вспоминая уроки Локса.
Покончив с Чеховым, он перешел на современную нам прозу. О Булгакове и он не упоминал. Но был Бабель, был молодой Леонид Леонов, и на примерах из чеканной прозы первого и расцвеченных абзацев второго Локс учил нас, как нужно строить композицию рассказов, как подбирать эпитеты, искать метафоры, как чувствовать внутренний ритм прозы.
Помню, он спросил нас:
— Вот тут эпитет «фантастический». А назовите лучше.
— Волшебный, — крикнул кто-то.
— Сказочный, — шепнула нам сестра Маша, а вслух сказать не посмела. За нее крикнула Ляля Ильинская, и Локс благосклонно ей улыбнулся.
Умер он несколько лет спустя в своей постели.
Самым ярким среди наших профессоров следовало бы считать Густава Густавовича Шпета, если бы мы были умнее. Он поражал нас своей рослой, импозантной фигурой, крахмальным, ослепительно-белым высоким воротничком над элегантным, старинного покроя, черным сюртуком. Чисто выбритым подбородком, благородной, чопорной осанкой он напоминал английского лорда из пьес Оскара Уайльда. Официальная его должность звучала громко: вице-президент Государственной Академии художеств, сокращенно ГАХН, помещалась она в бывшем здании Поливановской гимназии на Пречистенке.
Шпет читал нам эстетику. Мы, студенты, были самолюбивы, никто никогда не признался, что совсем, ну вот ни на столечко не понимает его лекций. Но я готов поклясться, что действительно никто из нас не смог бы объяснить, какие премудрости хотел Шпет вложить в наши не очень умные головы. А говорил он бесстрастно, ровно, не повышая и не понижая голоса, говорил без запинки, без пауз, фразы строил длинные, со столькими придаточными, и так обильно начинял их трудными философскими терминами, что, как ни силился я постигнуть их смысл, никакие мог. Я вообще хорошо записывал лекции, но передать мысли Шпета был не в состоянии.
Он был философ и в другое время, в другой стране считался бы признанным. Он только что выпустил книгу под названием "Внутренняя форма слова". Критики-марксисты нюхом почувствовали, что за длинными, пересыпанными философскими терминами фразами скрывается своеобразный идеализм. Но тогдашние марксисты еще не решались без доказательств сокрушать противников, а постигнуть мудрую философию Шпета они, подобно нам, студентам, были не в силах. И потому замалчивали ее, как недавно замалчивали философию Флоренского и других русских философов, чьих имен мы не знаем.
В 1933 году, когда ГАХН и наши Литературные курсы были давно разогнаны, Шпет в поисках заработка занялся переводами с немецкого. Какой-то другой переводчик познакомился с атташе из германского посольства, который поручил нашим ученым составление немецко-русских словарей. Кончилось тем, что ГПУ "раскрыло шпионскую организацию", и несколько ученых и переводчиков было арестовано*.[20] Шпет попал в ссылку в один из сибирских городов, чем он там занимался — не знаю, а в 1937 году вновь был арестован. По словам моего знакомого — профессора Алексея Владимировича Чичерина, — племянника наркома и тоже в свое время сидевшего, Шпета видели перед войной на Енисее на сплаве леса. Вместе с другими зеками он стоял по колено в воде и вытаскивал багром бревна из воды.
Когда-нибудь в XXI веке некий книголюб разыщет сочинения Шпета, постигнет его мудрую философию, поклонится перед нею и сумеет объяснить ее суть будущим поколениям. Быть может, мои воспоминания помогут ему восстановить жизненный облик философа-мученика.
Кроме Шпета, еще двое профессоров ВГЛК разделили с ним его страшную судьбу.
Борис Исаакович Ярхо, сокращенно Бобочка, вместе с братом Григорием Исааковичем безнадежно флиртовал с моей сестрой Соней, к нам оба брата изредка ходили, засиживались до двух часов ночи. Когда Рукавишникова изгнали, Ярхо читал стихосложение на наших младших курсах.
Другим злополучным профессором был Михаил Александрович Петровский, читавший у нас стилистику — предмет необязательный. Читал он настолько скучно и сухо, что студенты перестали ходить на его лекции. Однажды явилось всего двое, в том числе и я, на следующую лекцию вообще никто не пришел, и бедного Михаила Александровича уволили. Когда впоследствии он и Ярхо вместе со Шпетом занялись немецко-русскими словарями, их также обвинили в шпионаже, и они попали в лагеря…
А профессор Михаил Степанович Григорьев преуспевал. Он читал у нас поэтику. Не очень я запомнил содержание его лекций, хотя говорил он доступно и занимательно. Маленький, беленький, живой, в сером костюмчике, он напоминал белую крысу, бегал из угла в угол, как крыса в клетке, и говорил, говорил без умолку. Одну его лекцию я не забыл — о Фрейде, о котором тогда говорил весь мир. Позднее наши марксисты поняли, какой притягательной силой обладает это мудрое учение, и прокляли его. Цензоры получили инструкцию тщательно вычеркивать всякое упоминание о Фрейде. Благодаря Григорьеву я успел прочесть по его рекомендации несколько книг столь «крамольного» содержания.
20
Подробнее "дело о словарях" передает М. Чудакова в своем исследовании о М. Булгакове (см. журнал «Москва» № 12 за 1988 год).