Когда началась война, герцог остался в Англии, потому что его подлинная фамилия – Бервик. Он остался там со своими лучшими картинами и драгоценностями. Припомнив этот герцогский побег, я рассказал румынским друзьям, что после освобождения Китая последний отпрыск Конфуция, наживший состояние на храме и костях усопшего философа, отбыл на Формозу,[201] прихватив с собой картины, столовое белье, посуду и, разумеется, священные кости великого предка. Должно быть, он живет там припеваючи, взимая входную плату за осмотр великих реликвий.
В те дни из Испании во все концы света неслись устрашающие вести: «Исторический дворец герцога Альбы, разграбленный красными», «Ужасающая картина разрушения», «Спасем историческое сокровище».
Немецкие самолеты уже сбросили первые бомбы на Мадрид.
Я решил посетить дворец, благо появилась такая возможность. «Грабители» в синих комбинезонах, с винтовками в руках стояли у входа. Я попросил милисиано пустить меня во дворец. Они тщательно проверили мои документы. Я уже готов был пройти в его роскошные залы, но меня остановили, ужаснувшись, что я не вытер ноги о большой мохнатый половик, лежащий у входа. Паркет и в самом деле блестел как зеркало. Я вытер ноги и вошел внутрь. Темные прямоугольники на стенах говорили о том, что прежде здесь висели картины. Милисиано знали все до мелочи. Они рассказали, что герцог для верности давно уже держал эти картины в несгораемых шкафах Лондонского банка. Единственной оставшейся ценностью большого зала были охотничьи трофеи – бесчисленные головы с ветвистыми рогами и клыки разных животных. Я обратил внимание на огромное чучело белого медведя. Медведь стоял посреди зала, гостеприимно протягивая передние лапы, а его морда щерилась в широкой улыбке. Он был любимцем милисиано, и они старательно чистили его каждое утро.
Мне, конечно, хотелось взглянуть на герцогские покои, где мучились кошмарами столько поколений герцогов Альба, которым по ночам щекотали пятки грозные призраки Фландрии. Все высокородные пятки исчезли, но зато осталась самая богатая коллекция обуви, какую мне случалось видеть. Последний герцог Альба, ничем не пополнивший семейной галереи картин, создал необозримую, поразительную обувную лавку. На застекленных стеллажах до самого потолка рядами стояли тысячи пар обуви. Около стеллажей, как в библиотеках, примостились лесенки, должно быть, на случай, когда понадобится снять за каблучок какую-нибудь туфельку. Я добросовестно осмотрел все, что мог. Здесь были сотни великолепных сапог тончайшей работы для верховой езды – светлокоричневых и черных. Были и с фетровыми голенищами, и с пряжками из перламутра. Не сосчитать, сколько всевозможных ботинок, туфель, шлепанцев. И все – на колодках, казалось, что они на чьих-то крепких ногах и ждут, когда отодвинут стекло, чтобы ринуться в Лондон, вдогонку за герцогом. Можно было вдоволь наглядеться на парад обуви, заполнившей несколько залов. Но только наглядеться, не более. Вооруженные милисиано не дали бы прикоснуться к этой обуви никому, даже мухе. Они говорили: «Культура!» Они говорили: «История». А я думал о бедных крестьянских парнях, обутых в альпаргаты, о парнях, которые, увязая в глине, проваливаясь в снег, сдерживали фашистов на грозных высотах Сомосьерры.
У постели герцога в золотой рамке висели какие-то письмена. Увидев готический шрифт заглавных букв, я решил, что это родословное древо герцогов Альба. Но нет. Это было стихотворение Редьярда Киплинга[202] «Если» – пошловатое, ханжеское, из тех, что предварили появление английского журнала «Ридерс дайджест», стихотворение, чей интеллектуальный уровень не выше, на мой взгляд, башмаков герцога Альбы. Да простит меня Британская империя!
Я надеялся, что меня не оставит равнодушным ванная комната герцогини, где можно вспомнить о стольких вещах сразу. И прежде всего о той мадонне, той обнаженной махе из музея Прадо. Ее соски расставлены так далеко друг от друга, что воображению рисуется, как Гойя, этот мятежный художник, измерял расстояние поцелуями – один за другим – оставляя невидимое ожерелье на прекрасной груди. Но и в ванной комнате герцогини меня ждало разочарование. Чучело медведя, опереточная коллекция обуви, «Если» и в довершение вместо купальни богини – круглая комната в псевдопомпейском стиле с вделанной в пол ванной, с аляповатыми алебастровыми лебедями и до смешного претенциозными светильниками – словом, ванная одалиски из голливудского фильма.
В глубоком разочаровании я уже было направился к выходу, но тут мне наконец повезло. Милисиано пригласили меня на обед. Вместе с ними я спустился в кухню. Герцогская челядь – несколько десятков лакеев, садовников, поваров – готовили еду себе и охранявшим дворец бойцам. Лакеи приняли меня за важную персону и после недолгой беготни, после шушуканья и какой-то суеты на столе появилась запыленная бутылка столетней давности. Это было «Lachrima christi»[203] – обжигающее густое вино, мед пополам с огнем, пьянящее и в то же время легкое. Мне перепало несколько глотков, но я не скоро забыл жгучие слезы герцога Альбы.
Неделю спустя немецкие самолеты сбросили на дворец Лириа четыре зажигательные бомбы. С террасы моего дома я видел, как пронеслись в небе две зловещие птицы, и по медно-багровому зареву понял, что стал свидетелем последних минут дворца.
«В тот же вечер я пришел к дымящимся развалинам, – сказал я, заключая свой рассказ, – и узнал подробности, которые меня взволновали. Отважные и благородные бойцы под огнем, низвергавшимся с неба, среди пламени и взрывов, от которых содрогалась земля, сумели спасти только белого медведя. Они едва не погибли. Рушились балки, все кругом полыхало, а медведь не пролезал ни в дверь, ни в окна. Я снова, уже в последний раз, увидел его – он лежал на траве дворцового сада с разведенными в сторону лапами, едва живой от смеха».
Эпоха космонавтов
Снова Москва. Утром 7 ноября я был на военном параде видел выступления спортсменов – светоносную молодость Советской страны. Они проходили по Красной площади твердым и уверенным шагом. Их провожал острым взглядом умерший много лет назад человек, творец этой жизнерадостности, этой уверенности и этой силы – Владимир Ильич Ульянов, вошедший в бессмертие с именем Ленин.
Оружия было сравнительно мало. Но зато нам впервые показали огромные межконтинентальные ракеты. Думалось, протяни руку – и коснешься этих огромных сигар, таких безобидных на вид, а ведь они способны вызвать атомную катастрофу в любой точке мира.
В тот славный день приветствовали двух русских, которые вернулись с небес. Я чувствовал прикосновение их крыльев. Поэт во многом сходен с птицей, с перелетной птицей. И вот на улицах Москвы, на Черноморском побережье, среди горных отрогов советского Кавказа меня потянуло написать книгу о птицах Чили. Поэт из Темуко, пролетевший над многими странами, решил написать о птицах своей далекой родины – о чинколе и черкане, о тенках и дыоках, о кондорах и кельтеуэ, а в это время два крылатых человека, два космонавта взмыли в космос и привели в восхищение весь мир. Мы все с затаенным дыханием следили за космическими полетами двух героев.
Да, в тот день приветствовали космонавтов. Рядом с ними были их родители и близкие, совсем земные, их корни, их начало. У стариков топорщились крестьянские усы; матери – в платках, повязанных как у деревенских женщин. Значит, космонавты были такими же, как мы, – простыми людьми любой деревни, любого завода, учреждения. Никита Хрущев от имени народа приветствовал космонавтов на Красной площади. Вечером мы увидели их в Георгиевском зале. Меня представили Герману Титову, космонавту номер два – симпатичному парню с большими светящимися глазами. Неожиданно для себя я спросил космонавта:
– Скажите, майор, пока вы были в космосе, вам удалось разглядеть мою родину – Чили?