Изменить стиль страницы

ласково встреть их, помоги божьим словом и делом.

На этом оканчиваю свое послание. Прочитав, немедленно сожги пергамент. Благословляю тебя, сын мой. С нами бог!»

Генрих долго жег пергамент на язычке свечи, глядя, как он чернеет, скручивается, рассыпается пеплом. Потом щипцами, которыми держал пергамент, растолок, растер этот пепел, сдул его со стола.

Алебранд, попив вволю имерского вина, вскоре уехал в Ригу, и Генрих снова остался один, если не считать монахиню Эльзу, княжну Софью и двух церковных служек. Осень зажигала над притихшим озером печальные костры багряных лесов.

Однажды на челне приплыл старый летт Вардеке. Спеша к церкви, он взволнованно, с непонятным испугом на ходу закричал Генриху:

– Морана идет!

Часто, шумно дыша, Вардеке как мог объяснил молодому священнику, что вчера неподалеку отсюда на болотах имерские летты увидели Морану, или Мору, женщину огромного роста, в одной руке она держала человеческий череп, в другой – острый серп с красным лезвием и махала окровавленным платком. Обычно перед войной, перед великой бедой откуда-то появляется эта ужасная Морана, идет по дорогам, по нивам, по леттским селениям, разбрызгивая кровь с серпа, разгоняя людей, словно ничтожных, смертельно напуганных козявок. Ничего с ней не сделаешь, никуда не спрячешься от ее гнева.

Генриха не очень удивила эта весть. Старый опытный Алебранд, хорошо знающий этот край, предупреждал его, что время от времени на леттов и их соседей ливов находит непонятный ужас и они со своими семьями и всем скарбом убегают в глухие леса, в болота, прячутся там, забиваясь в земляные норы, под выворотни, даже в дупла деревьев.

Генрих и сам заметил странности в поведении здешних жителей. Бурный ветер, который, поднимая клубы серой вонючей пыли, налетает внезапно с поля, они всегда называют «тевтонским послом». Он, этот мерзкий ветер, выглядывает, вынюхивает, каков урожай у леттов, чтобы потом вернуться в Ригу и все рассказать своим хозяевам. Желая оскорбить, унизить человека, люди, живущие на Имере, говорят: «Обманул, как тевтон из Риги».

Генрих понимал, откуда берется страх у леттов. Раньше на них совершали набеги эсты и литва, теперь в этот край проложили широкие тропки меченосцы из Вендена, латники Альберта из Риги.

Заметно изменился за это время молодой пастырь. В семинарии, искренне и навсегда поверив богу, он думал:

«Разве можно Христову веру засевать на земле огнем и мечом? Как дыхание ветра, как солнечный луч, она сама собой должна вливаться в человеческую душу».

Сегодня он уже не таков. Он убедился, увидел своими глазами, что язычество не умирает, не хочет умирать своей смертью, цепляется за человеческие души, поэтому всегда надо держать наготове острый меч.

«Бейте всех. Бог на том свете разберет своих…» Слова эти прозвучали не в Ливонии, а далеко отсюда, в Южной Франции, когда там, как диких зверей, убивали альбигойцев воины папы. Но это же мог сказать и рижский епископ Альберт и – надо ли удивляться? – его верный любимый ученик, добросовестный и тихий пастырь, вдохновенный и одержимый хронист Генрих.

Выслушав старого Вардеке, Генрих не изменился в лице, не показал леттам, что он чего-либо боится, и все же тайком от них послал верховых в Венден и Ригу с просьбой о помощи. Он запретил монахине Эльзе и княжне Софье выходить из своей комнаты, сам только раз в день прогуливался по берегу озера, не удаляясь, однако, более чем на двести шагов от церкви.

Откуда же могла прийти опасность? Со стороны эстов? Из Литвы? От короля датского Вальдемара? Или, может, из Полоцка? Тревога нависла над озером и деревянной церковью на его берегу. Генрих не спал, ожидая беды, писал хронику…

Наутро снова приплыл Вардеке, еще более напуганный.

– Где же твоя М орана? – спросил его Генрих.

– Ее видели уже на той стороне озера, – настороженно, даже испытующе глянул на пастыря Вардеке. Раз-другой он обошел вокруг церкви, потом молча сел в челн и поплыл.

Ночью зашумел дождь. На противоположном берегу озера вспыхнули, затанцевали огни. Заплакала княжна Софья. «Боже, помоги», – думал Генрих и все писал, писал хронику.

Сверкнула молния. Казалось, божий меч рассек черное небо. Не к добру это – гроза осенью.

Генрих потушил свечу, затаился во тьме. Дождь лил из небесного мрака, обрушиваясь на церковь. Шипела вода. Стонал всей своей листвой мокрый старый ясень.

«Что же ждет меня и всех нас?» – думал Генрих. Отвратительное чувство страха, которое он долго старался спрятать, затаить в сердце, раздавило его, превратив в беззащитного червяка, одного из тех, что выползают после дождя из земляных нор-укрытий.

Генрих стал на колени, начал горячо молиться деве Марии.

– Защити… Укрепи мой слабый дух… Отведи беду… Но этих слов, чувствовал он, не хватало; тогда он вскочил на ноги, страстно протянул руки к небу и закричал, срывая голос:

– Покажи, что ты мать! Покажи, что ты мать! В молельню вбежали перепуганные служки, монахиня Эльза с княжной Софьей.

– Надевайте боевые доспехи, берите в руки мечи и ждите моего сигнала, – приказал служкам Генрих. Сам он поверх сутаны надел пластинчатый панцирь – подарок Альберта.

Постепенно стихал дождь, но ветер загудел с еще большей силой. Вздрагивала маленькая церковь – казалось, еще один-другой напор ветра и она, словно соломинка или птичье перышко, взовьется в ночное небо.

Генрих осторожно вышел из церкви, подкрался к старому ясеню, замер, затаился возле него, сжимая в руке меч. Озеро вздыбилось громадными волнами. Странные огоньки вдруг заметил на нем Генрих. Ночные огоньки росли, приближались, и он понял, что это плывут челны, в которых ярко горят факелы. «Как только они не перевернутся, не пойдут на дно в такую непогоду?» – холодея от ужаса, думал Генрих.

Первый челн пристал к берегу. Легкая фигура, окутанная чем-то белым, начала приближаться к ясеню, за которым укрылся Генрих.

– Пайке! – послышался то ли крик, то ли стон. – Пайке, где ты?!

Столько непонятной боли и тревоги, столько первобытной языческой страсти было в этом приглушенном ночными звуками голосе! Казалось, кричала чайка. Казалось, кричала сама земля.

Генрих задрожал, затрепетал всем телом; он вдруг осознал, что это его зовет к себе незнакомое существо. «Ты – Пайке. Ты наш Пайке», – вспомнил он слова старого Вардеке.

– Пайке! – долетало из глухого мрака. – Где ты? Не прячься от меня. Зачем ты хочешь пролить тевтонскую воду на могилы наших предков?

«Этот ночной голос все знает, – обливался холодным потом Генрих. – Ведь я в самом деле хотел завтра освятить леттское кладбище, чтобы язычники, похороненные там, получили божье благословение, чтобы хоть на каплю уменьшились муки в аду. Там, если верить Вардеке, лежат и мои родители…»

Горячая злость неожиданно вспыхнула в его мозгу, веревочной петлей перехватила дыхание. «Мои родители… Моя мать – римская церковь! Только она! Я не знаю и не хочу знать иной матери!»

Он до хруста в пальцах сжал рукоять меча.

– Пайке! – снова прозвучало во мраке. Белая фигура была совсем близко.

«Это происки леттов, – вдруг осенила его догадка. – Они хотят обвить меня своей дьявольской паутиной».

Он почувствовал облегчение и даже тихонько засмеялся, смахнув левой рукой со лба дождевые капли. Дева Мария увидела его в этой кромешной тьме и бросила с небес спасительный золотой луч, за который он сразу же ухватился.

– Пайке, – прошелестело в нескольких шагах от него.

– Я здесь, дети дьявола, – громко сказал Генрих. – Я здесь, грязные, лживые летты.

Он решительно вышел из своего укрытия и направился к церкви. Белая фигура бросилась к нему, и тогда Генрих ударил ее мечом. Закаленное тевтонское железо насквозь пронзило чью-то слабую мягкую плоть.

И сразу, как показалось, утих ветер, замолкло бурлящее озеро. Десятки людей ринулись из тьмы на Генриха, повалили его. Губами, всем лицом ощутил он ледяную сырость земли.

Убеле! – донесся до Генриха отчаянный крик. – Убеле, девочка моя! Неужели он убил тебя?!