В эту же ночь под шум ветра, под однообразный скрип колес приснился Генриху сон. Увидел он нетленный божий престол в ярких, празднично васильковых небесах. Мягкий золотой свет, на который бы глядел не отрываясь вечно, струился от престола. Музыкой звенел безграничный простор, заполненный ангелами с льняными волосами, сидящими на маленьких искристо-бриллиантовых звездочках (по ангелу на звездочку!). Они качались, летали вверх-вниз, словно на качелях. Генрих увидел бога и покорно опустил счастливый взгляд. И услышал он, как встретились, столкнулись у божьего престола две молитвы – одна прилетела из Риги, другая – из Полоцка. «Боже, – слезно просила рижская молитва, – укрепи, научи, помоги одолеть язычников». «Боже, – заголосила молитва полоцкая, – ты наш отец. Смилуйся, помоги одолеть тевтонов». Молитвы были две, а бог один, и бог мучительно задумался. Звезды погасли в темных небесах, ангелы заплакали и легли спать, укрывшись холодными облаками, гром хотел было загреметь, да сорвал голос, захрипел, закашлял, а бог все думал. И тогда не выдержал, закричал Генрих: «О чем ты раздумываешь, господи? Одни мы дети твои – пилигримы из Риги. Гони прочь иных!» Но бог печальным взглядом окинул Генриха и тихо сказал: «Я слышал две молитвы, две… Я не знаю, что мне делать». И заткнул пальцами уши, чтобы не слышать больше никого.
В тревоге и непонятной тоске встретил рассвет Генрих и, проснувшись, сразу же начал молиться. Солнце еще не взошло, только там, где оно должно подняться, чуть-чуть кровавился краешек неба. Сонный ночной ветер пахнул мокрой травой и, казалось, ладаном. Алебранд, сыто отвесив нижнюю губу, спал рядом, посвистывая носом.
Наконец добрались до назначенного места и там, где река Имера вливается в озеро Остигерве, начали строить божий храм. Работали все, в том числе Генрих и Алебранд. Церковь ставили деревянную, чтобы потом, когда латинская церковь пустит в этом краю крепкие корни, заменить ее каменной. Генрих с воодушевлением стучал топором и нетерпеливо поджидал, когда подойдут к рижским пилигримам местные жители. Но они пока не подходили – видимо, прятались в лесах.
Наконец появился откуда-то седовласый и синеглазый старичок, сел на бревно, закинув ногу за ногу.
– Мир тебе, божий человек, – сказал Генрих старичку на леттском языке.
Старичок поднялся с бревна, подошел к Генриху, поглядывая на церковь, где хлопотал вместе с пилигримами Алебранд, дал совет:
– Зарежь красного петуха и смажь стены и двери свежей кровью.
– Зачем? – почтительно улыбнулся первому из своих будущих прихожан Генрих.
– Пламя не возьмет бозницу.
Старого летта звали Вардеке. На ногах у него были белые онучи, обвитые крест-накрест кожаными ремешками, на худой шее – клетчатый шарф. Он спросил у Генриха:
– Откуда наш язык знаешь, латинянин?
– Я из леттов, родился тут, – ответил Генрих. Вардеке чуть не упал с бревна. Вскочил, схватил Генриха за руку, возбужденно заговорил:
– А я, дурень, гляжу на тебя и думаю… Так я же тебя
знаю! Ты – Пайке.
– Я – Генрих, – с достоинством возразил молодой пастырь. Тевтонская кровь взбунтовалась в нем.
– Может, для кого-нибудь ты и Генрих, но для меня ты – Пайке, наш Пайке, – радостно твердил Вардеке со слезами на глазах.
Так Генрих стал приходским священником – вел службы, принимал исповеди, крестил и понемногу писал свою хронику. Жил он в небольшой комнатке рядом с церковной ризницей, жил очень скромно, как и надлежит тому, кто вручил свою душу Христу.
«Хроника Ливонии» – единственное дитя всей моей жизни, – вдохновенно думал Генрих, просиживая ночи напролет над пергаментом. – Я сдержу слово, данное епископу Альберту. Поколения людей, которые придут на землю после нас, прочтут о бессмертных подвигах рижских пилигримов».
Налетал на озеро ночной ветер, стеной поднимал свинцовые волны, с сухим отрывистым треском пробегал по камышу, горстями сыпал песок в окно комнатушки. Стекло помутнело от пыли.
«Как мне назвать себя? – размышлял молодой летописец. – Генрихом Имерским? Или Генрихом из Леттии? Да, пожалуй, не это самое главное. Главное, что я прославлю избранных богом тевтонов, которые зажгли на этой земле свет истинной веры. Жестокую войну ведут они с язычниками, и я буду писать об этой войне, о бесконечной войне».
Он хорошо знал стиль тевтонских войн, ведь и сам не раз участвовал в походах. Все обычно начиналось так:
припомнив обиды, которые нанесло или думало нанести рижской церкви какое-нибудь местное племя, епископ Альберт или кто-либо из его людей собирал накануне рождества, когда снег покроет землю, а лед скует реки, сильное войско. Ядром этого войска были тевтоны, но шли и ливы во главе с Каупой, шли некоторые леттские старейшины. Двигались быстро, без привалов, без передышки, ибо только стремительность нападения могла принести успех. Вблизи земель того племени, которое надо было наказать, разбивались на более мелкие отряды, и начинал петь свою грозную песню беспощадный тевтонский меч. Мужчин убивали, женщин, детей и скот уводили с собой, избы и селения сжигали дотла. Потом в заранее условленном месте снова собирались вместе, смывали с рук кровь и грязь, молились Христу, пославшему победу над язычниками, делили добычу. После одного-двух таких набегов непокорное племя посылало своих старейшин в Ригу просить мира и, признав мощь и величие бога, соглашалось принять крещение.
Все это не раз своими глазами видел Генрих, об этом он писал и в хронике. Твердо ложились буквы на пергамент, тверда была рука хрониста, твердо было его сердце. «Время не знает пути назад. Солнце не меняет свой вечный путь в небе, – думал Генрих. – Так и наша церковь не может оставить эти племена во тьме язычества. Нас, тевтонов, избрал бог, чтобы возвести свое тысячелетнее царство».
Так он думал, так писал, а совсем рядом с церковью на высоком песчаном холме предков, в священной березовой роще, огороженной дубовым частоколом, покоились останки его отца и матери, летта и леттки. Отец и мать жили и умерли язычниками, а сын, христианин, даже не знал, где их могилы.
Так он думал, так писал, а за десятки поприщ от реки Имеры в ночном Кукейносе Климята Однорук писал летопись Полоцкой земли. Тускло горела свеча… Тени предков стояли за спиной Климяты…
Однажды вместо Вардеке привезла в церковь свежее молоко и рыбу красивая светловолосая девушка. Ловко подгребая широким кленовым веслом, она пригнала челн к берегу, смело прыгнула в воду, привязала челн веревкой к корням старого ясеня (летты называли этот старый ясень святым деревом) и, осторожно ступая маленькими босыми ногами по колючему прибрежному песку, подошла к Генриху. Молодой священник как раз выбивал пыль из своей темно-синей сутаны, повесив ее на нижний сук ясеня.
Красивая юная леттка поклонилась Генриху, поставила возле его ног сплетенный из упругих сосновых корешков короб, в котором были молоко и рыба, и сказала:
– Старик Вардеке прислал. Сам он заболел и не мог приплыть.
На голове у нее красовался кожаный, вышитый блестящими медными бусинками веночек, белое льняное платье украшала большая серебряная брошка-сакта. Уставшая от тяжести весла, девушка глубоко, часто дышала, и сакта на ее груди поднималась и опускалась в такт ее неровному дыханию.
– Как тебя зовут, дочь моя? – спросил ее Генрих. Юная леттка весело рассмеялась.
– Разве ты можешь быть мне отцом? Ты же совсем молодой.
Генрих растерялся от такого простодушия, давно не виданной им наивности.
– Я твой духовный отец, – попробовал он объяснить ей. – Все люди вашей округи, которые ходят молиться в этот святой храм, – показал он на церковь, – мои духовные дети. Даже старый Вардеке – мой духовный сын. Так повелел Христос, – и он истово перекрестился.
– Вардеке – мой дед. А меня зовут Убеле. Я живу за озером, – сказала леттка и сразу же спросила: – Это правда, что тевтонские священники не могут жениться?
Голубые глаза, как две весенние звездочки, не отрываясь смотрели на Генриха. Тут уж молодой священник совсем потерял уверенность.