Изменить стиль страницы

53.

Музыка заглохла. Нежность, страстная тоска пытались найти утоление там, где его не могло быть. Второй компромисс был также обречен на неудачу. Слишком велик был недавний напор, слишком ничтожно было все новое, а возвращение к прежнему состоянию — невозможно. Спасти могло одно — появление первой подруги. Слабым, слишком слабым сопротивлением раскрывшейся и захватывавшей пустоте была дружба господина с молодой родственницей его друга. Предо мною блеснула было надежда, я видел, как господин выделял эту молоденькую девушку, с какою благодарностью смотрел на нее в иные минуты. Но, как бы остановлено в нем было тогда его прежнее стремление, — он не допускал ни себя, ни ее до той душевной близости, которая была возможна и, может быть, необходима. С недоумением, иногда с недовольством, наблюдала эта девушка за господином, когда он бывал среди их знакомых. «Я не могу понять, — сказала она господину в одну из прогулок по кварталам старого Парижа (на эти прогулки они всегда брали меня с собой), — мне трудно примирить ваши книги и вас прежнего с той жизнью, в которой вы теперь живете. Я люблю мою сестру, она неплохая женщина, но вам нужно быть не с ней и не с такими, как ее подруги. Последнее время вы как будто бы стараетесь доказать обратное, но это похоже на игру. Я не понимаю, зачем вы это делаете. Вы бываете теперь веселым чаще, чем в начале нашего знакомства, но мне кажется, что вы стали еще более грустным».

Что-то блеснуло в глазах господина, он быстро и пытливо взглянул на девушку и тотчас же, что-то оборвав в себе, почти насмешливо ответил:

— В самом деле? Я не замечаю этого. Все, кроме вас, находят меня в превосходном состоянии. Этому нужно верить. Я, вероятно, наскучил вам, или вы грустите сами, но это оттого, что вам только семнадцать лет. Когда вам будет в два раза больше, вы будете говорить то же, что другие.

Их встречи и разговоры были для меня освежающим ветерком. Только в те часы, когда они бывали вдвоем, на прогулках, в комнатах или во время игры в теннис, на меня веяло прежним. Прощаясь после одного из вечеров, проведенных в семье друга, господин поцеловал руки обеих сестер. Друг, смеясь, спросил: «Разве ты целуешь руки всем девушкам?» Ответ был не ему: «Я не уверен в том, что все девушки становятся потом одинаковыми».

54.

Шла ненастная зима того года. Дни начинались в тумане, были бессолнечны, вечера тягуче-медленно переходили в ночи, бесконечные и томительные. С парижских улиц ушло обычное для них оживление, все было загнано в себя, затаено и одиноко. Ночь, непогода — как счастливо именно тогда услышать слова, такие простые и необходимые. Но если нет и их, — как счастливо вслушаться в тишину, уйти в воспоминания, вызвать сон, в котором нет ненастья и одиночества. Тогда еще не пустота, не конец и не смерть, тогда нет нужды искать тепло искусственное и чужое. Конец и смерть, когда, собираясь к себе, вспоминая, пересматривая и оценивая, можно найти только пустое и холодное молчание, которое никогда не нарушится, когда вокруг тьма, что никогда не разорвется. Тогда — конец, тогда единственное облегчение, чтобы все скорее кончилось.

В ту ненастную погоду господин простудился. Первое время болезнь не вызывала ни внимания, ни заботы, но это был конец. Причиной его было не внезапное осложнение, вызванное неосторожностью, но явившееся сознание, что жить если нечем, то и незачем.

55.

Была ночь, за окном шумел дождь и ветер, и в наших комнатах снова горел огонь, снова, после очень большого перерыва, господин сидел за столом. Он дня три уже не выходил из дому из-за начавшегося легкого недомогания. Ночь и вынужденное для него в то время одиночество потянули его к прошлым привычкам. Отвыкший за последние месяцы от моего уюта около его ног, я лежал у стены под портретом и видел, как господин внимательно перечитывал свою последнюю работу. Он как будто искал что-то в каждой странице, хотел что-то там увидеть. Выражение его лица было сосредоточенным и становилось все более суровым. Я вспоминал наши прежние, тем же занятые часы. Сколько удовлетворенности, счастья испытывал он, перечитывая исписанные им страницы, сколько раз встречал в них, иногда давшихся ему мучительно и трудно, то же самое, радовавшее и освежавшее его, что в былое время переносилось на него с портрета. Ничего похожего на такую встречу не было той ночью. Поиски в новом не могли дать ничего. Он закрыл рукопись, не глядя, отодвинул, почти оттолкнул ее от себя, долго бесцельно мял папиросу, сломал, бросил ее и, поднявшись, медленно пошел по всем комнатам. Насвистывая, глубоко заложив руки в карманы домашней куртки, он ходил из комнаты в комнату, казалось, с самым беззаботным видом. Но, когда он сел затем на широкий диван, забился в его угол и оттуда, оглядев комнату, заметил и позвал меня, я понял, что с ним происходило. Его лицо было искажено, взгляд был пустой и потерянный, в глазах бегали больные огоньки, рука была в ознобе.

— Джим! Ты слышишь, какая кругом мертвая тишина? — с мукой проговорил господин.

За окном шумели деревья, по стеклу ударяли капли дождя, нас окружали давно знакомые предметы, но все это в те минуты было далеко, глухо, непроницаемо.

— Значит, правда, Джим, совсем ничего нет и не может быть? — падали слова в отчаяние той ночи.

Господин не вспомнил тогда о первой подруге, не подошел за помощью и защитой к ее портрету. Жизнь за последние месяцы навсегда и далеко увела его из прежнего состояния. Ничего больше не интересовало и не привязывало.

На другой день господин слег. Первое время за ним ухаживала наша пожилая женщина. Болезнь осложнялась. У нас стал появляться незнакомый мне человек, который озабоченно выслушивал грудь господина, предписывал строгий уход и на расспросы друга, его жены и девушки, к тому времени попеременно остававшихся в нашем доме, все безнадежнее разводил руками и говорил о неправильной работе сердца. Болезнь развивалась быстро и была тяжелой.

56.

Конечно, в те дни, как, вероятно, и потом, никто не мог подозревать, почему так быстро наступила развязка. Такое подозрение было бы бессмысленным — болезнь, осложнение были налицо. Никакого подозрения не было и у меня, но причина развязки, я знал, была иная. Я не отлучался из комнаты, не спускал глаз с господина и видел, как он не хотел выздоравливать. После той ночи, когда он почувствовал, что у него ничего больше нет и быть не может, он понял, что для него не осталось иного выхода, кроме смерти. Жизнь его кончилась именно тогда, а не через пять недель, как это было в действительности. Ложь, которой он окружил себя после второго ухода от первой подруги, ложь, принятая им как единственно осуществимая правда, оказалась для него не по силам. Сердце, жившее, по словам друга, миражом, не выдержало настоящей жизни.

Я сказал, что он не хотел выздоравливать. Так было на самом деле. Более чем безразлично он относился к лечению и как будто бы даже с облегчением и нетерпеливо-радостно ждал конца, когда узнал, что его положение безнадежно. Он почти с недоумением смотрел на тревогу и сочувствие окружающих.

— В Париже есть очень хорошие доктора, мы позовем их, и они вернут вас нам, — говорила жена друга и не получала в ответ ничего, кроме слов благодарности за напрасное беспокойство.

«О чем волнение? Все идет так, как нужно. Они странные, Джим, не хотят понять, что если кончится все хорошее, то ведь кончится и все плохое: не будет никаких компромиссов, ничего, даже пустоты не будет. Разве это так непонятно и плохо, если ничего хорошего быть не может», — сказал мне в те дни господин, когда мы остались с ним вдвоем.

Окаменевая, молча, крепко сжав рот, действительно желая, чтобы все как можно скорее кончилось, господин все больше погружался в последнюю тишину и высший, недоступный для его друзей покой.