Изменить стиль страницы

35.

Она ушла в тот раз от меня, ушла опять туда же, в парк, к Фоллет, я встречал ее несколько раз в том же или подобном окружении. Да! Люль действительно не хотела так жить и не могла в те месяцы жить иначе. Ее все там возмущало, и она все принимала почти с радостью. Я не знаю для чего, но Люль часто упрашивала меня не уходить, когда к нам подходили ее новые знакомые. Не желая огорчать ее, я оставался и, помню, совершенно искренно хотел понять, что же привлекало и занимало тогда Люль. Внешность? — нет, не это. Внутренняя значительность? — нет, тем более, — интересного ничего не было. Но что же тогда? Любопытство, жажда новых ощущений, дремавшая ранее и заявившая о себе с такой огромной силой? Может быть — это, не знаю. Но я знаю, что влечение Люль не могло быть остановлено ничем. Успех, повторяю, был в самом деле очень большой, но еще больше, тяжелее и мучительнее была расплата за измену себе прежней. Сквозь обиду, боль, невозможность и нежелание разлюбить я ждал, чем кончится эта борьба двух Люль. Не отвернуться, не уйти, но стать еще ближе и внимательнее нужно было для того, чтобы не сделать еще хуже и не потушить в Люль того огня, который был в ней и который и в те дни освещал и согревал нас обоих.

36.

Наши встречи вдвоем в то время были редкими и мучительными. Боль, ревность ощущались тем сильнее, что я не выпускал их на волю и спокойно, просто, как будто бы у нас шло все очень хорошо, говорил с Люль. Я смеялся, шутил, и только голос у меня иногда срывался. О, если бы Люль была другой, удовлетворялась бы своей новой жизнью. Было бы тяжело, но уж теперь-то я не жалел бы о потере. Гримаса, исказившая нежный и светлый облик моего счастья, вызывала больше недоумения и страха, чем ревности. Светлые лучи не гасли никогда, их покрывали иногда темные, но свет все-таки оставался. Мое счастье и мучение заключались в том, что в моей подруге добра было, — может быть, на ее несчастье, — больше, чем зла, и она не могла ужиться с тем, с чем так легко уживаются многие. Поэтому я терпел, молчал, ничем не показывал, как мне тяжело, но голос у меня иногда все-таки срывался. Люль чувствовала это и понимала мое состояние, но помочь мне, развеселить меня по-настоящему она не могла. Ей и самой было невесело.

37.

Трудные для нас дни продолжались.

— …как все нехорошо, Джим, — говорила Люль, — я уйду, буду опять только с тобой.

И через минуту она прибавляла:

— Нет! Так нужно, я не могу иначе.

На душе у нее становилось все сложнее.

— Джим! Разве ты мог бы любить меня, если бы я была только такая. Все пройдет, переболит, я приду, вернусь к тебе навсегда. Меня тянет к ним, но теперь я не хочу и не могу потерять тебя. Ты не отвернулся, и я — уйду от них, уйду, — повторяла Люль настойчиво, — а если не хватит сил, — медленно, взвешивая каждое слово, сказала она, — я уйду совсем, выход есть всегда.

38.

Что можно было сделать? Эти слова не были игрой или кокетством со смертью. Гибель шла от смутных сбившихся чувств, из которых выхода не было. Оставаться в них Люль не могла тоже. Я понял в те дни, что она дорога мне не только для меня самого, и, не думая о своем несчастье, поступал так, чтобы Люль могла легче и незаметнее перейти в другое, более спокойное и счастливое состояние. Я слышал тогда же от моих знакомых об измене, обмане Люль и о моем унижении. Эти разговоры были смешны и неверны. Люль не скрывала от меня ничего, не менялась в своей требовательности, я не знаю, был ли я унижен, если я сам не опускался, и Люль за отдыхом, помощью и свободой от того, что ее влекло и угнетало, обращалась ко мне. Шла борьба, я видел впереди полное возвращение, и мне казалось, ждать оставалось недолго. Наши встречи становились все теплее, Люль вновь расцветала в ее былой нежности и только была грустнее.

39.

И так, без слез, очень простыми словами, восстанавливалась нарушенная близость. Наши встречи учащались, новые знакомые все меньше занимали Люль. Она бывала все-таки и с ними, но это происходило больше из нежелания обидеть Фоллет, чем из потребности с ними встречаться. Благодарная мне, может быть, за то, что я никогда не делал бесполезных сцен ревности и понимал, что важно не только то, как она поступала, но и то, как она сама к этому относилась, зная, что под моим внешним спокойствием таится тревога прежде всего за нее самое, она была со мной искренней в тогдашних ее переживаниях.

— Почему все так мерзко? — спрашивала она, и когда я, отвечая ей, не соглашался, она невесело усмехалась и говорила:

— Это жизнь, Джим, ты не знаешь ее, потому и веришь в хорошее. С тобой также не посчитаются. Я не понимаю тебя: ведь это урок не только мне, но и тебе. Ты веришь и сейчас, и эта твоя вера — наше счастье и спасение. Но я боюсь, Джим, ты тоже можешь устать и разувериться. Все слишком неверно и хрупко. Чем больше мы будем узнавать, тем грустнее нам будет. Сейчас мне хорошо, у меня есть ты, есть к кому пойти. Ну, а без тебя? К кому же еще я смогла бы так же обратиться? Значит, оставаться всегда там, с ними? Нет, нет, ни за что! Но — ты?… Ты можешь оставаться со мной и теперь? И останешься всегда? Всегда будешь таким — так любить меня? даже если?… — Люль долго, внимательно смотрела мне в глаза.

— Я верю тебе, Джим, но я боюсь. Будет какое-нибудь несчастье. Я не знаю, не хочу больше ничего, но я чувствую: что-то должно случиться, — говорила она с тоской и страхом.

Трудно, с болью, разбитая и опустошенная, Люль очень медленно и постепенно восходила на прежнюю высоту и лишь понемногу становилась опять жизнерадостной.

40.

В те последние дни своей жизни Люль приблизилась ко мне и стала мне дорога до восторга, боли и отчаяния. Я видел, как надломленная, ослабевшая в борьбе, она обращалась к нашей близости как к последней надежде, искала там поддержки и покоя. Убедившись, что я не закрыл ей дорогу для возвращения, как будто бы поверив, что вдвоем нам бояться нечего, она судорожными усилиями хваталась за все, что нас сближало раньше и могло еще сильнее сблизить теперь. Мне казалось иногда, что она не только моя подруга, но существо еще более предназначенное для возможного земного счастья, — столько слитности со мной, предупредительного внимания и неясности было в ее надрывном желании освободиться от недавнего влечения. Я слышу еще теперь, как звенит этот крик о помощи. Гордая, недоступная когда-то, может быть, от одного меня не скрывшая своих слез, поверившая и раскрывшаяся мне до конца, Люль в те дни более, чем когда-либо, искренно отдала нашей близости всю себя. Казалось, все плохое прошло. Люль не встречалась больше с Фоллет, наши встречи проходили счастливее, чем до разлуки. «Еще немного времени, — думал я, — и Люль окрепнет, будет по-прежнему здоровой, спокойной и веселой». Ничто ниоткуда не угрожало. Тучи собрались и гром грянул неожиданно.