Изменить стиль страницы

А его воспоминания? Самым последним милым сердцу воспоминанием было строительство шлюпки. А самым ярким? Его последняя встреча с Папой, во время которой прозвучало мало приятных слов, а сандвичи остались не съеденными в бумажном пакете. И его ожесточенные слова: «Моим злейшим врагом, моим главным противником является мой собственный отец... Если кто-то еще не знал о том, что ты мой отец, то сейчас уже наверняка знает... Они ткнули меня носом в это обстоятельство».

Джон чувствовал себя, как обладатель несметных сокровищ, внезапно разорившийся до нитки. Жизнь всех этих родственников и друзей складывалась далеко не идеальным образом. Никто их них не процветал в материальном смысле. Никто не обладал всем и никогда не будет, но их богатство было здесь: семьи, дети, любовь, вера и непреходящее духовное наследие, – а отсюда и способность выражать глубокую радость и непоколебимую надежду, пусть и сквозь слезы печали.

А среди них одиноко сидел Джон. Чужой. Посторонний.

Он оглянулся, поискал взглядом в задних рядах. Да, у него тоже была семья... когда-то. Жена и сын. Сейчас они сидели здесь, в другой стороне зала, отдельно от него, от семьи, далеко – словно некий памятник утерянной странице его жизни, великой неудаче, о которой никогда не слышала, никогда не знала широкая аудитория телезрителей. Руфь – в прошлом манекенщица, а ныне модельер в Лос-Анджелесе – выглядела, как всегда, великолепно. Ее прекрасное лицо по-прежнему светилось, но то был свет далекой звезды, лишенный тепла.

И еще там сидел Карл, девятнадцатилетний сын Джона, совершенно незнакомый человек, выросший с матерью и едва ли помнивший отца. Джону пришлось напрячь воображение даже для того, чтобы просто узнать сына. Он изменился, и это еще мягко сказано. У него было мертвенно-бледное лицо и иссиня-черные волосы, лежавшие лохматой шапочкой на макушке – одна непокорная прядь постоянно падала ему на лоб и иногда на один глаз – и подстриженные резкими ступеньками на затылке и на висках. Золотая цепочка соединяла кольцо в ухе с кольцом в ноздре. Он был одет во все черное.

Едва посмотрев на них, Джон почувствовал, что не хочет их видеть. Их вид оскорблял его чувства. Само их присутствие здесь оскорбляло его чувства. Зачем они приехали? Просто для того, чтобы демонстративно усесться подальше от него? И как мог он с достоинством представить их своей семье: «Привет, позвольте познакомить вас с моей гордостью и радостью, моим сыном, которого я не видел много лет, которого совершенно не знаю и внешний вид которого никак не могу объяснить»?

Но Карл плакал. Джон буквально не мог отвести глаз от этой противоречивой фигуры. Вот перед ним с виду эксцентричный дерзкий бунтарь, почти отталкивающий, нравственно разложившийся тип с каменным сердцем, – но Карл плакал, не скрывая и не стыдясь своих слез. Ребенок был убит горем, и Джон невольно спросил себя: почему? Карл едва ли помнил своего отца, так с чего же ему убиваться из-за смерти деда?

Значит, и здесь Джон упустил что-то важное. Карл, почему ты плачешь? Что за горе ты чувствуешь? Эй, я твой отец – мне ты можешь сказать

Джон перевел взгляд на пол перед собой, на красно-золотой ковер, не желая видеть ни лиц, ни еще чего-то. В течение многих лет Джон думал о Карле, задавал разные вопросы без всякой надежды получить ответ. Карл, как и Руфь, превратился в далекого, чужого человека, незнакомца. Спроси его о погоде в Лос-Анджелесе, об учебе, о городской жизни, но не задавай серьезных вопросов.

Итак, Папы больше нет. В каком-то смысле Карла тоже нет. Никаких близких отношений. Никакой семьи. Никакого богатства. «О Господи, я не могу допустить, чтобы так продолжалось. Помоги мне».

Дядя Роджер и тетя Мэри жили на Двадцать восьмой улице в одном из больших домов со слуховыми окнами в остроконечной крыше, построенных в сороковые годы, когда в моде были широкие открытые веранды с колоннами и спальни в мансардах, а бетон стоил всего ничего. Этот огромный дом навсегда запомнился Джону как дом забав и развлечений, замечательно приспособленный для игры в прятки, где многочисленные двери из вишневого дерева со стеклянными круглыми ручками вели в комнаты, коридоры, на лестницы, в чуланы и разные укромные уголки, в целом представлявшие собой подобие замысловатого лабиринта. Этот дом идеально подходил для гонок друг за другом по сложному круговому маршруту, пролегавшему через спальню тети и дяди, по коридору, в комнату кузена Тима, через ванную комнату снова в тетину – дядину спальню, а оттуда на широкую лестницу, по перилам которой можно было, но не разрешалось скатываться в просторный холл а, оттуда через кухню в гостиную, где мамы и папы наконец громко прикрикивали на тебя и запрещали бегать в доме.

Сегодня представители уже третьего поколения носились по большому дому и получали за это выговоры от кузин и кузенов Джона. Визг и смех детей создавали атмосферу Рождества, свадьбы или дня рождения, – но сегодня, конечно, взрослые пребывали в настроении скорее подавленном, вели сдержанный тихий разговор и вместо смеха ограничивались лишь легкими теплыми улыбками.

Мама находилась в центре внимания, но внимания ненавязчивого. Никаких серьезных, тяжелых вопросов, ничего волнующего или тягостного. Просто любовь, нежные объятия и готовность сочувственно выслушать все воспоминания, которыми Маме хотелось поделиться.

– Он был готов уйти, – услышал Джон голос Мамы, которая обращалась к своим сестрам Дорис и Элизабет и Папиному брату Роджеру. – Не знаю, почему я так уверена... Но мы заплатили все долги. Он позаботился об этом. И он разговаривал с нашим адвокатом как раз накануне. Думаю, он хотел привести все дела в порядок. Я просто знаю, что каким-то образом он предчувствовал это.

В столовой Линдси и Мэнди, дочери Папиной сестры Элис, сидели за столом с Чаком, Тришем, Марком и Беном, детьми Маминой сестры Элизабет, и разговаривали о чем-то, – кто знает, о чем именно, – в то время как Клэй, сын Маминого брата Форрестера, стоял в дверном проеме между столовой и гостиной с Кэндис, второй дочерью Элис, и своей дочерью Сузан, а Дебби, дочь Барта и Линды, которая была дочерью Папиного брата Роджера, суетилась вокруг близнецов Бобби и Джейсона, собираясь накормить их и уложить спать, в то время как Линди и Дори, дочери Маминой сестры Дорис и ее мужа Марва, сидели в гостиной, беседуя с Брентом и Мишель, детьми Маминого брата Форрестера, а также с Мэри и Джеффом, сыном Папиного брата Роджера, и младшим братом Джеффа Томом и его женой Стефани, которая пыталась заставить своего маленького сына Тайлера съесть кусочек индейки с бумажной тарелки; а рядом с ними сидели Эдди и Джерри, сыновья Мэнди, дочери Элис, и Джеймс, младший сын Роджера и Мэри, еще холостой – и все кузены и кузины вели между собой беседу, а то время как самые младшие их троюродные братья и сестры вместе с их детьми продолжали носиться по дому и хлопать дверьми. А в углу гостиной, со слабой светской улыбкой на лице, сидел Карл, не принимавший участия в разговоре.

Джон получил свою порцию индейки на бумажной тарелке и чашку кофе и прикинул, что если поспешит, то сможет занять складное кресло рядом с Карлом и поговорить о чем-нибудь с мальчиком. У всех собравшихся в доме были семьи, дети, истории про детей – про их неприятности, которые следовало уладить, или про их поведение, которое следовало исправить; предметы гордости, чтобы о них рассказывать; внуки, чтобы их представлять присутствующим; сыновья и дочери, чтобы поощрять их к осуществлению далеко идущих замыслов, – и, черт побери, у Джона тоже была семья... в некотором роде. Семья эта сидела в углу с видом, не располагающим к общению, и практически не принимала участия в разговоре – разве что изредка отвечала на вежливые светские вопросы:

«Чей ты сын? Где ты живешь? Давно тебя не видел – ты часто здесь бываешь?»

Джон перешел из столовой в гостиную, осторожно протиснувшись между Клэем, Кэндис и Сузан, которые по прежнему стояли в дверном проеме. Он поймал взгляд Карла и сказал: