Вот и все… Пустота… На этот раз покончено даже с надеждами… Точка.
Старик с тоской гладил полированный гранит надгробной плиты, под которой навечно упокоилась Ирина Александровна. Он лично побеспокоился, чтобы заменить временный крест, сваренный с труб, на приличное надгробие, потому как знал, что кроме него об этом никто не позаботится. Проникновенные речи на поминках вскоре забываются, житейская суета быстро выветривает из памяти даже искренне скорбящих клятвенные обещания увековечить образ покойного, и через несколько лет беспощадное время сглаживает могильный холмик, а сорная трава накрывает вечно живым саваном последнюю юдоль еще одного земного мученика. И только ржавый, покосившийся крест перечеркнет иногда чей-то безразличный взгляд, на миг смутив чью-нибудь не до конца очерствевшую душу. Сколько их, таких безымянных крестов…
Пора уходить… Егор Павлович еще не надумал куда, но то, что в этом городе ему не жить, он знал точно.
Здесь все неожиданно стало чужим и постылым. Его ночной отдых нельзя было назвать сном. Иногда он забывался на полчаса, но тут же вскакивал, разбуженный какой-то мыслью, пронизывающей мозг раскаленной спицей. Самое странное – старик никак не мог припомнить, что ему пришло в голову; так, нечто эфемерное, бесформенное, словно обрывок кошмарного видения.
Днем ему было еще тяжелее. Любая работа валилась с рук, и время тянулось так мучительно, как будто он сидел в камере смертников и с минуты на минуту ждал предполагаемого помилования. Иногда ему хотелось разом покончить с этими мучениями, и тогда старик открывал настежь входную дверь, чтобы Грей мог свободно покинуть квартиру, доставал карабин, вставлял обойму и даже снимал тапочки и носки, чтобы пальцем ноги нажать на спусковой крючок. Однако в последний момент какая-то непреодолимая сила удерживала его от рокового шага, и Егор Павлович, совершенно обессилевший в схватке с самим собой, ронял оружие на пол и погружался в омут отчаяния. В такие минуты Грей, умная псина, становился лапами ему на колени и смотрел прямо в глаза так жалобно, что старику хотелось заплакать. Но источник слез уже давно исчерпался. Егор Павлович был почти уверен, что волкодав умрет от тоски, а застрелить верного друга он не мог – рука не поднималась.
Пора уходить… Старик поцеловал холодный гранит надгробной плиты и поднялся. Прощай… Прощай – и до встречи… там. Где-то там…
Но спокойно покинуть кладбище ему не дали. В ворота втягивалась пышная похоронная процессия, в рядах которой шли, судя по одежде и сытым самодовольным физиономиям, весьма состоятельные и облеченные властью люди. Пока Егор Павлович соображал, как поступить, крепкие парни в черных куртках отсекли других посетителей погоста от колонны и от выхода. И ему ничего другого не осталось, как наблюдать за ритуалом похорон.
Едва зазвучали надгробные речи, старик насторожился. Он ушам своим не поверил – хоронили Кирюхина и Опришко! Это обстоятельство так поразило Егора Павловича, что он невольно попятился и постарался спрятаться за спины других ротозеев.
Ораторы сменялись быстро, старик их не знал, а потому больше глядел в землю, мрачно размышляя о своих проблемах. Но когда раздался сильный, чуть надтреснутый и до боли знакомый голос, Егора Павловича едва не хватила кондрашка. Не может быть!!!
Словно слепой, он начал проталкиваться вперед, наступая людям на ноги. Старик едва не ткнулся носом в широкую спину коротко остриженного "быка", но вовремя опомнился и неимоверным усилием воли постарался прийти в себя.
Чагирь! Годы его не пощадили, но характерная мимика, жесты и тембр голоса остались прежними. Он немного пополнел, приобрел лоск, приоделся по последней моде, даже стал казаться выше, чем на самом деле. И только холодные, будто прячущиеся под мохнатыми бровями, глаза как и в былые времена жалили, кусали, буравили все, до чего доставал его взгляд. Егору Павловичу померещилось, что Чагирь чересчур пристально посмотрел в его сторону, и старик снова начал отступать назад.
Ему казалось, что он спит и видит тот сон, который преследовал его долгие годы. Старик попытался стряхнуть наваждение, больно ущипнув себя за бок. Но его злейший враг продолжал свою речь, изображая скорбь, а стоявшие перед ним люди с известной долей артистизма подыгрывали ему, старательно удерживая на холеных лицах маски печали и страданий.
Былое вдруг будто разбудило Егора Павловича. Куда-то исчезла черная меланхолия, в тело вступила злая энергия, заставившая сердце встрепенуться и забиться сильно и мощно, а вялая кровь, едва-едва наполнявшая вены и артерии, побежала по ним как горный поток. Старик буквально пожирал глазами самодовольную физиономию Чагиря, и оратор в какой-то момент ощутил флюиды ненависти, исходившие из толпы. Пахан даже запнулся, но все-таки довел свой панегирик усопшим до конца. Когда он спускался со специального возвышения, своего рода кладбищенской трибуны, то его лицо было бледным и понастоящему озабоченным.
Старик постарался уйти одним из первых, едва были сняты охранные кордоны. Но перед этим он поинтересовался у близстоящих как теперь зовут человека, когда-то носившего кличку Чагирь. Егор Павлович совершенно не сомневался, что пахан в очередной раз сменил личину. Так оно и оказалось. Судя по реакции тех, к кому он обратился с вопросом, пахан в городе был фигурой весьма заметной. Потому старик не стал продолжать расспросы, чтобы не привлекать к себе лишнего внимания. Он был уверен, что все остальное узнает из других источников.
Уже сидя в кабине своего "джипа" Егор Павлович вдруг рассмеялся. Однако услышь кто-нибудь этот смех, у него мороз пошел бы по коже.
Глава 31. Приговор
Пробуждение было долгим и тяжелым. Раскалывалась от боли голова, шумело в ушах, а во рту воцарилась пустыня, превратившая язык в непослушный, потрескавшийся от жажды обрубок. С трудом разлепив тяжелые веки, Клевахин подвигал руками и ногами и убедился, что не связан. Комната, где его заперли, была мрачной и неухоженной. Скорее всего, она служила мастерской или подсобкой: в углу стоял верстак, там же лежали деревянные бруски и обрезки досок, у противоположной стены в полном беспорядке валялись банки с краской и кисти, а сам он покоился на куче ношеной одежды и подозрительного вида тряпок.
Когда прояснилось в голове, майор принялся исследовать свое узилище. Дверь оказалась запертой.
Клевахин толкнул ее два раза и убедился, что она сработана на совесть и прошибить ее может лишь какойнибудь мастер боевых искусств, к которым он себя никак не мог причислить, так как знал всего несколько приемов, выученных еще в глубокой юности. Впрочем, опер не сомневался, что к двери приставлен недремлющий страж с "дурой" приличного калибра, а потому постарался на время упрятать свои мысли о побеге куда подальше. Окно было на три четверти заложено кирпичом на очень прочном растворе, а прямоугольный кусок стекла вверху, откуда брезжил рассеянный свет, перечеркивали толстые прутья решетки. Порыскав по комнате, майор убедился, что в ней нет ни одного железного предмета, мало-мальски похожего на холодное оружие. Этот факт добавил к незатихающей головной боли и приличную толику уныния. Клевахин вовсе не рассчитывал на снисхождение со стороны Джангирова; мало того – он очень удивился, что до сих пор еще жив. Но майору почему-то с трудом верилось в благополучный для него исход пленения. Он так много знал, что главный сатанист города просто обязан был закрыть ему рот до скончания века.
Однако не закрыл. Пока. Почему? Ответ напрашивался сам по себе: значит Джангиров не так уж и уверен в своем дьявольском зелье, развязывающем несговорчивым языки. Что если Клевахин даже под влиянием наркотического напитка не сказал правду о местонахождении Лизаветы? Выходит, сейчас идет проверка, а после… Лучше об этом не думать. И так понятно, без душещипательных комментариев…
Клевахин заметил старый алюминиевый чайник с водой, стоявший на верстаке, когда начал методически обыскивать помещение в поисках хоть чего-нибудь, способного сыграть роль палочки-выручалочки, когда он отправится в свое последнее путешествие в этой жизни. Майор жадно схватил его, припал к носику и не отрывался, пока не выпил до дна. Вода была стоялая, с неприятным керосиновым запахом и предназначалась вовсе не для питья, а для каких-то хозяйских нужд, но в этот момент она показалась Клевахину вкуснее нарзана.