Изменить стиль страницы

— Могучая мысль. И на все про все шестьдесят тысяч?

— Мы же знаем, как вы неохотно отзываетесь на наши просьбы, — кольнул Уздечкин. — В основном вложим наши средства.

— Откуда у вас средства?

— Молодежь предлагает отработать субботник.

— Так… А скажите, Федор Иваныч, почему вы у меня не просите денег на ремонт юнгородка? Не под мрамор, а просто — чтобы создать там человеческие условия жизни?

«Ага! — подумал Уздечкин. — Ну, нет, тут не подкопаешься!»

— Мы занимаемся юнгородком, — сказал он. — У нас есть акт обследования комиссии, который мы на днях будем обсуждать.

— Обсуждать?! — обрушился на него Листопад. — Что вы, черт вас побери, будете обсуждать?! Степень активности членов комиссии? или каким цветом крышу красить?.. Там же все отсырело, ребята пропадают от сырости! Мусор, грязь, у управхоза вот такая морда — дрыхнет, должно быть, по целым дням… Вы раковину видели, водопроводную, над которой они умываются? Трубы забиты — до края грязная вода стоит! — это он, чтобы умыться, должен сначала всю эту мерзость вычерпать оттуда… Это — жилье? Вас бы поселить в таком жилье, товарищ председатель завкома, тогда бы вы занимались не престижем своим, не склоками, а занимались бы тем, чем нужно, чего ждут от вас рабочие!.. Вы публично в грудь себя кулаками колотите, кричите, что я вас подменяю, что я вам не даю вашу марку ставить на всем, что на заводе делается, а на поверку выходит, что если я лично не влезу в самое вот такое малюсенькое дело, то оно с места не двинется! Черт бы вас побрал, кто этой раковиной должен заниматься, я или вы?.. Я вас спрашиваю: я или вы?

— Мы не перестаем заниматься бытом, — со страшной выдержкой сказал Уздечкин. — Весь наш жилищный фонд требует ремонта, а не только юнгородок. Мы отремонтировали три квартиры для семей фронтовиков, у нас двадцать семей остронуждающихся, — в конце концов, не может завком охватить все сразу…

— А не может охватить, так уходите — уступите место тем, которые могут!

Уздечкин презрительно смотрел в сторону. Настоящее, непритворное спокойствие вдруг овладело им. Вот куда клонит директор: чтобы Уздечкин ушел с поста. Ну, нет. Его не Листопад назначил: он избран членами профсоюза — тайным, прямым, всеобщим голосованием… Директору придется считаться с этим.

— Всеобщие трудности, за них завком не несет ответственности, — сказал он тихо. — У нас сотни заявлений, разбираем в порядке очередности… Вот намечен ремонт Дома культуры, делаем, что можем, для семей фронтовиков, — этим в первую, конечно, очередь, потому что это прямые иждивенцы завода…

Листопада затрясло.

— Слушайте, — сказал он, — вы мне этого слова не говорите. На заводе нет иждивенцев, ни прямых, ни косвенных. Есть дети завода, одни учатся, другие работают, но все они дети завода, все до единого — и потрудитесь обо всех заботиться!.. Это я вам говорю как член профсоюза, как ваш избиратель, которому вы обязаны отчетом! Понятно? Да как на вас положиться, — заключил он, — когда вы в своей собственной семье не можете позаботиться о парнишке, не можете дать ему лад… Чего другим от вас дожидаться!..

Тяжело ненавидеть человека, с которым приходится работать вместе. Это началось, когда жена Листопада лежала в гробу. Уздечкин поймал себя тогда на подлой мысли, что вот-де и у Листопада такое же горе, вот и у Листопада жена умерла, есть же все-таки на свете справедливость… Он ужаснулся этой мысли, прогнал ее, постарался забыть…

Но больное самолюбие — а Листопад его не щадил — раздражалось изо дня в день. Организм отказывался бороться с этой болезнью. Силы падали. Уздечкин вышел от Листопада в состоянии мертвенной усталости и нервного оцепенения.

Листопад сказал начальнику соцбыта:

— Съездите в юнгородок, осмотрите дома, представьте смету на ремонт… И не так ремонтировать, чтобы главные дыры заткнуть, — добавил он, засверкав глазами, — а так, как вы бы отремонтировали собственную квартиру!

Глава шестая

ТЕТРАДКИ

У покойной Клавдии жизнь была коротенькая, но событий в ней было порядочно.

Накануне войны Клавдия перешла в десятый класс. Ей сшили белое платье. Она завилась у парикмахера и первый раз в жизни сделала маникюр. В школе был вечер. Строгий учитель математики пригласил Клавдию на вальс и говорил ей «вы». Она поняла, что она уже взрослая, но все-таки робела перед ним по-прежнему. Отец и мать пришли на вечер празднично одетые; мать — в пестреньком платье с кружевным бантом у ворота — сидела гордая и торжественная…

Клавдия не знала, что ей делать дальше.

— Самое хорошее для женщины, — говорила мать, — выйти замуж и растить детей. — Но Клавдии еще не хотелось замуж.

— Пускай, пускай учится, — говорил отец. — Пускай подольше длится ее золотое детство! — Но Клавдии и учиться не особенно хотелось.

Прежде всего хотелось хорошенько выспаться после экзаменов. Потом — съездить с девочками и мальчиками в Терийоки. Эту прогулку они задумали еще во время экзаменов. И вот ранним утром 22 июня они поехали в Терийоки. Утро было холодное, они озябли в поезде, а к полудню стало очень жарко. Они пришли в лес и сели завтракать, и сразу съели всю еду, взятую из дому на целый день. Потом отправились бродить — и Клавдия всегда вспоминала эту прогулку с улыбкой: как было хорошо, как ни о чем не думалось трудном, сколько было смешного! Нагулявшись, пришли на станцию. Проголодались, как звери, но денег у них хватило только на мороженое. Смеясь, они покупали мороженое и вдруг увидели, что продавщица плачет. Они притихли, а Клавдия спросила: «Что с вами, почему вы плачете?» Женщина вытерла слезы и сказала сердито:

— С вас три рубля пятьдесят копеек.

Они взяли у нее каждый по замороженной трубочке, истекавшей липкой белой жидкостью, и сели в вагон, облизывая эту жидкость и подсчитывая, хватит ли им денег на трамвай. И в поезде от хмурых, расстроенных людей, возвращавшихся в Ленинград после воскресной прогулки, они услышали слово: война.

Так кончилось Клавдино детство.

Потом она носила на чердак мешки с песком, дежурила по ночам на крыше, ездила в Лугу копать окопы. Она изучила правила противопожарной и химической обороны и первой помощи раненым. Руки у нее были в мозолях и ссадинах. Ей всегда хотелось есть. Постепенно чувство голода стало менее острым, она перестала бегать и громко говорить, стала вялой. Когда она наклонялась, у нее кружилась голова и звенело в ушах. Но она умела скрывать свою слабость, и все думали: она еще ничего — держится; и когда комсомольцы шли оказывать помощь людям, которые слегли от голода и не могли вставать, — в самые верхние этажи шла Клавдия. Окна на площадках были забиты фанерой. Редко кто попадался навстречу; только Клавдины шаги звучали в черном колодце лестницы. Подъем казался бесконечным, но она добиралась до цели. Это была чья-нибудь незнакомая дверь. Случалось, что никто не выходил на стук…

Отца больше месяца не было дома, он ночевал на заводе. Пришло известие, что брат убит. Клавдия пошла к отцу, чтобы сказать ему об этом. Он выслушал ее и сказал: «Иди к маме, я завтра к вам приду». На другой день его должны были отвезти в больницу вместе с другими рабочими, которые очень ослабели. По дороге в больницу он заставил шофера остановиться, вышел из машины, пошел домой и пропал без вести где-то в сугробах Лиговки. А в конце января умерла мать: пошла за хлебом на Суворовский, присела отдохнуть на углу Заячьего переулка и тихо заснула от слабости. Ее принесли домой. Соседки помогали Клавдии одеть уже окоченевшее тело в праздничное платье (пестренькое, с кружевом у ворота). Они же отвезли покойницу на кладбище. Клавдия шла за саночками и думала: «Бедная мама, так ей спокойнее, никуда не ходить, ничего не делать…» Мать жаловалась, что ей трудно ходить за хлебом и за водой, и сердилась на Клавдию, что та уходит на целый день по своим делам… И еще Клавдия думала о том, что на обратном пути с кладбища ветер будет в спину и не будет так холодно…