Сливаясь с Симой, вторгаясь в нее, прячась и растворяясь в ее существе, он чувствовал не просто вожделение, не просто любовь, а что-то иное, что определить или объяснить он не мог.

Эта ломкая девочка-кукла была для него не просто идеальной возлюбленной, хотя какая к черту в нашем презренном и проданном мире идеальность! Девочка эта была ключиком. Случайно обретенным – или отобранным у другого – его ключиком к счастью, к небу, к покою. К самой возможности, зная, что мир жесток и несовершенен, выжить и жить.

Обретая Серафиму, он обретал себя, того Владимира Нарбута, который для чего-то же был рожден на этой земле. Не для того ли, чтобы найти свой единственный, свой тайный, свой праведный (или неправедный, но лучше все-таки праведный) путь в вышину, в небо, саму чувственную возможность, зачерпнув у вечности, переливать зачерпнутое на бумагу. Или в цвет. Или в звук.

Эта маленькая, кажущаяся чуть простоватой и пустоголовой женщина была для него (и – что мучило и терзало его – не только для него одного!) его путем, его туннелем в вечности, его колодцем в небо. И день за днем, ночь за ночью и ночи напролет черпая энергию из этого уводящего в небо колодца, он наливался неведомой ему прежде силой – могу! И желанием – хочу!

Женщина эта свела (и, он знал наверняка, еще сведет!) с ума не одного известного человека этого проклятого и великого, нещадно больного и бесконечно талантливого века. Не оттого ли, что Симе Суок было даровано редчайшее умение не просто любить, не просто даровать любовь, а становиться для своих далеко не самых обыденных, не самых бездарных мужчин Млечным путем их космоса. Тропинкой, дорожкой, трамплином к чему-то, что возносит их над этим неприкаянным миром.

С ней, молодой, цветущей – вот уж где плоть от плоти! – Нарбут не стеснялся ни своей запредельной – далеко за тридцать!- старости, ни своей калечности. Даже запрятанный в глубине левого рукава обрубок, который он прежде стыдился обнажить даже перед самим собой, с Симой превращался не в ущерб, а в преимущество, и вопреки всяческой логике раз за разом вызывал прилив безудержной страсти в обоих.

С ней все превращалось в страсть. И будило желание. Вена, пульсирующая на виске, и другая такая же тоненькая, проступающая сквозь мраморную кожу веночка на сгибе руки вызывали в нем прилив и неутолимую жажду обладания стремительнее, чем старательно обнаженные телеса негритянок и абиссинских мулаток в доме за башней направо от вокзала в Джибути.

Она сидела рядом. Или капризничала. Или дулась. Или ластилась. Как кошка? Только эта кошечка никаких ассоциаций с налипшими на брюки клоками шерсти любимицы мадам Пфуль не вызывала. Он чувствовал, как от одного ее присутствия – от звука ее голоса или даже от ее молчания – наливается желанием все его существо. И он сходил с ума от счастья.

Его даже не волновало, что он уводит жену у своего подчиненного. Или это «жена подчиненного» уводила его? Тем более что формально женой Олеши Симочка не была. А если б и была… Разводы, как и браки, при новой власти вершились за пять минут. Для брака хоть двое брачующихся требовалось, а разводиться можно было и без супруга. Зашел, расписался в книге разводов, как расписался он, расторгая свой брак с Ниной, и свободен!

Тогда Нарбут и не думал, расторгнут ли его небесный брак – ведь с Ниною в четырнадцатом году он венчался… Он был околдован и не думал ни о чем, кроме Симы. И карьеры. Столь удачно складывающейся карьеры советского партийного издателя.

Он увез Серафиму в Москву, где вскоре создал и возглавил новое дело – издательство «Земля и фабрика». Название в духе нового времени муровое, но издательство получилось мощное, и стало его оправданием перед самим собой за дореволюционные издательские провалы.

Но вскоре в Мыльниковом переулке на Чистых прудах, в комнате у ранее переехавшего в Москву Катаева объявился и брошенный Олеша. Принялся посылать письма, смущать покой его постепенно становящейся маленькой дамой девочки.

Девочка заметалась: «Юрочку жалко!» Попробовала было, собрав чемоданчик, уйти в Мыльников переулок, но Нарбут послал вслед записку всего с одной строкой: «Не вернешься – покончу с собой». Она знала – он покончит.

И Сима вернулась, чтобы больше не убегать к своему брошенному Юрочке никогда. Разве что единожды – в сказку, где из глубин подсознания брошенного соперника вдруг возникла девочка-кукла Суок. Олеша к тому времени женился на средней из трех сестер со странной австрийской фамилией Суок. Отец девочек Густав Суок приехал в Россию из Австрии, да так и осел на благословенном в ту пору юге, где у него родились сразу три дочки – Лида, Оленька и Сима.

Старшая, Лида, давно уже была женой Багрицкого. Младшая, Серафима, стала его, Нарбута, женой. Олеше досталась средняя – Оленька. И читатели, не знающие подлинной истории его несостоявшейся любви, раскрывая странную сказку новоявленного Андерсена от революции, были уверены, что странное имя досталось девочке-кукле от фамилии новоиспеченной жены писателя. Но он, Нарбут, отбивший у Олеши возлюбленную, знал, кем была на самом деле та сказочная Суок. Как знал и то, что вместо имени Тибул (читай наоборот – лубит, любит, Тибул Суок любит) другому герою этой выдающей все тайны поверженного соперника сказки стоило бы дать имя Тсиваз. Читай наоборот…

Зависть? Зависть… «Зависть».

Без зависти не обошлось. Как не обошлось и без нашедших друг друга двух повергнутых конкурентов – соперника в издательском и политическом деле редактора «Красной нови» троцкиста Воронского, и соперника в любви Олеши.

Переигранный в любви коротышка не мог ограничиться выплеснутой в сказке любовью к его жене. Теперь он должен был выплеснуть свою ненависть к нему, к Нарбуту. И свою зависть. Свою «Зависть».

Олеша превратил героя романа в колбасника, но проговорился. Его спросили: «Почему вы сделали своего большевика Бабичева – колбасником?» Юра с таким простодушным ехидством ответил: «А кем он мог быть? Издателем, верно? Это так скучно. Ну что издатель? Кипы бумаги, рулоны бумаги, запах клея – мертвечина. А колбасы, мясо! Это же сама жизнь! Сама плоть!» Плоть… «Плоть».

Две зависти – зависть мужчины и зависть конкурента – слились. Поверженный троцкист Воронский в герое олешевой «Зависти» колбаснике Андрее Бабичеве узнал карикатуру на победившего бухаринца Нарбута. Нарбуту рассказывали, как подпрыгнул Воронский, когда Олеша прочел первую же фразу своего насквозь пропитанного фрейдистским духом романа: «Он поет по утрам в клозете».

И, уходя на становящееся все более глубоким политическое дно, Воронский не мог не захватить с собой кого-то из победителей-на-меньше-чем-на-час. Этим «кем-то» и должен был стать Нарбут

Владимир Иванович подал в ЦК заявление с обвинением Воронского в недопустимых формах полемики. В ответ Воронский раздобыл из-за границы подписанное Нарбутом в деникинском застенке 1919 года отречение от сотрудничества с большевиками.

«Меньше-чем-на-час»…

Но даже теперь, летом 1929-го, через год после своего изгнания из партии и увольнения с должности директора издательства мокнущий под июньским ливнем Нарбут еще не знает, каким коротким окажется этот час…

Не сводящий глаз с ободранной кошки некогда известный поэт, некогда успешный издатель и еще недавно высокопоставленный партиец не знает, что до его ареста осталось семь лет, три месяца и четыре дня. Что отчаянно терзаемый образными нечистотами в своих прежних стихах, на исходе жизни он будет чистить выгребные ямы в пересыльном лагере.

Не знает он и что старшая сестра его жены, рано овдовевшая Лидия Густавовна Багрицкая после ареста Нарбута пойдет наводить о нем справки в канцелярию НКВД. Она будет арестована там же, в приемной, и выйдет на свободу только через семнадцать лет, а после смерти будет похоронена на Новодевичьем кладбище, рядом с Багрицким. Там же, на Новодевичьем, рядом с могилой Юрия Олеши похоронят и его жену, среднюю из трех сестер Суок Ольгу. А терзавшая их с Олешей Сима после смерти Нарбута станет женой Николая Харджиева, а позже женой Виктора Шкловского. И этот не сможет устоять перед давно уже переставшей быть девочкой-куклой, но все еще открывающей колодцы в небо Серафимой. И последняя, младшая из трех сестер Суок, упокоится рядом с литератором-мужем. Да только не рядом с ним.