Изменить стиль страницы

Видимо, то же самое испытывал каждый из нас, потому что, когда мы собрались в условленном месте, у всех был какой-то шальной вид.

Помню, как, обмирая, вошел я в большую светлую комнату. За столом сидели трое. Одного я сразу узнал – это был Скворцов, тот, кого мы больше всего боялись. Рядом с ним сидели человек в штатском и немолодой военный с двумя «шпалами».

В голове у меня звенело. Ну, думаю, сейчас посыплются вопросы.

Я понимаю, что комиссии смешно было наблюдать за семнадцатилетним парнишкой, который до этого дня лишь беззаботно бегал по выгону, а тут вдруг предстал… и перед кем? Помню, Скворцов вдруг улыбнулся и повертел в пальцах непонятно откуда взявшийся гвоздик.

– Вот смотрите,- поманил он меня.- Как вы думаете: гвоздь – это изделие легкой или тяжелой промышленности?

И он с усмешкой посмотрел в мои глаза. Меня обдало жаром. «Вот оно, начинается!» Я ожидал каких угодно вопросов, но только не такого.

– Тяжелой!- брякнул я.- Раз железо, значит тяжелой.

– Да не-ет,- засмеялся он.

Вопрос Скворцова, конечно, был шуткой, но я тогда совсем потерял голову.

«Пропал,- испугался я.- Засыпался!»

– Ну, а Нил, не помните, в какой части света течет?- помолчав, спросил Скворцов.

Тут я воспрянул духом. География была моим любимым предметом.

– В Африке!- тотчас же выпалил я.- В Африке.

«Может, еще не все пропало? Может, выкручусь». И я стал ждать новых вопросов.

Но вместо этого Скворцов вдруг внимательно посмотрел на меня и поманил еще ближе.

– Слушайте, что это у вас такое?- он указал на татуировку. Я стоял перед комиссией в рубашке с закатанными рукавами, и голубой орел, предмет моей великой гордости, отчетливо красовался на моей руке. Что тут было отвечать? Я смешался окончательно.

– Все выкалывают…- промямлил я через силу.

– Не надо этого делать,- хмурясь, сказал Скворцов.- Это нехорошо. Идите и скажите своим товарищам, что это… что это нехорошо. Идите.

И я убито поплелся к двери. «Все,- стучало где-то в голове.- И надо же было эту наколку…». Товарищи бросились ко мне, чтобы узнать, как оно и что, но я лишь молча махнул рукой и вышел на улицу. На душе был мрак. В том, что комиссия забраковала меня, я нисколько не сомневался. У меня из головы не выходило, как нахмурился Скворцов, увидев мою наколку. «Ах, и надо же было!»

Мне вспоминалось сегодняшнее утро, тихое, свежее, со стройными, словно уснувшими тополями. Тогда у меня еще была надежда, я собирался и готовился, где-то в глубине души надеясь на благополучный исход. Теперь же все рухнуло. А ведь с какой радостью я терпел боль, когда мне делали эту проклятую наколку! Эту боль я принял как первое испытание, чтобы подняться в небо. Считалось, что я уже помечен печатью неба, на руке у меня голубой орел,- придет срок, и я тоже поднимусь на крыльях. Но срок прошел, а крылья… Кто бы мог подумать, что голубая наколка так подведет меня? Нет, небо – удел счастливчиков. А ведь как могло все хорошо устроиться, если бы не моя глупость.

Но хоть я и был уверен, что провалился, а все же где-то в глубине души теплилась слабая надежда. А вдруг!… Ведь все бывает. А может быть, это теперь мне так кажется, что я на что-то надеялся. На что было надеяться-то? После такого позора перед самим Скворцовым!…

Но как бы то ни было, а целую неделю мы с соседом Толей Кондратенко ходили в горком комсомола. У него испытание прошло более или менее гладко, на что-то он ответил, на что-то не сумел,- во всяком случае он надеялся на благоприятный исход. И вот, как утро, он отправлялся в горком комсомола, с тихой тоской на сердце тащился за ним и я. У меня все валилось из рук, я ничем не мог заниматься. Уж лучше бы, думалось мне, сказали бы сразу. Но нет, размышлял я тут же, если бы мне сказали тогда же, то разве шагал бы я сейчас вместе с Толей в горком? Для меня давно бы уже было все потеряно, а сейчас… И я шел, подогреваемый какой-то смутной надеждой.

В горкоме нас уже знали, за последние дни мы там примелькались. Узнавать отправлялся Толя, как верный кандидат в курсанты.

– Ничего пока не известно!- отвечали ему.- Зайдите завтра, послезавтра.

Это были дни мучений и надежд. В чем дело, почему так долго решают?

И вдруг на седьмой или восьмой день в горкоме вывесили списки кандидатов. Мы бросились читать. О радость! В списке были и Толя и я. Тут же, в темном коридоре, мы начали восторженно тузить друг друга по спинам. Потом выскочили на улицу. Куда-то пошли…

Но вот первый угар радости прошел, и мы с беспокойством посмотрели друг на друга. А те ли списки? Может, мы что-то не так прочитали? И мы бегом бросились назад. Но нет, списки были те самые, и наши фамилии указаны в числе отобранных кандидатов. Значит, все правильно. Едем учиться на летчиков. Едем!

Знакомый инструктор горкома, проходя по коридору, остановился возле нас и поздравил. Мы были на седьмом небе и в ту минуту жалели даже инструктора, что ему не суждено подняться в пятый океан. Он же указал нам на другое объявление, на которое мы от радости не обратили внимания. Всем кандидатам следовало явиться за получением проездных документов и денег, имея при себе (шел целый перечень предметов первой необходимости). Тут уже никакого обмана зрения быть не могло. Все ясно: едем и очень скоро.

– Ну, домой?- спросил я Толю.

Он вздохнул. У него, так же, как и у меня, из головы не выходило опасение: а как же мать? Ведь обо всех наших хлопотах никто из домашних до сих пор и не догадывался.

Однако скрываться дальше не имело смысла. И мы договорились: придем и скажем, что едем. А что? Мы теперь взрослые люди. Не будут же они нас за руки держать.

Бедные наши матери! Вечный им удел – рожать нас в муках, а потом всю жизнь переживать за наше здоровье, за нашу судьбу. Какая из матерей не хочет своему сыну самой лучшей участи? И она всеми своими, хоть и слабыми, но неиссякаемыми, силами старается устроить ему жизнь по своему материнскому плану. Нисколько не сомневаюсь, что профессия врача представлялась ей для меня самой завидной. И мое увлечение авиацией она искренне относила за счет мальчишеской дури. Как она надеялась поставить все по-своему, как боролась за мое, а значит, и за свое счастье!

– Не пущу!- решительно заявила она, едва я начал разговор о летном училище.- Ишь, чего выдумал… Из головы выбрось.

Она еще не знала, что у меня на руках и деньги и проездные документы. Какое уж теперь – не пущу…

Вечером она долго плакала, потом мы пошли к деду. У нас уж так было заведено – что дед скажет, тому и быть.

Дед Афанасий был стар, но сохранял ясность рассудка, был крепок и, главное, справедлив. У него было шестнадцать детей, и все слушались его беспрекословно. Как сейчас помню этого славного, чудесного старика. Невысокого роста, но жилистый, всю жизнь проведший в нелегком крестьянском труде, он был типичным представителем той породы русских людей, которые не теряют присутствия духа ни в беде, ни в редких удачах. Он имел один-единственный капитал — это свои безотказные искусные руки, и надеялся только на них. Дед носил густую, веером, бороду, в лице его, тонком, сухощавом, было что-то иконописное. Зиму и лето дед носил высокие крепкие сапоги, которым, казалось, не было износу. Догадывался ли дед Афанасий, что новая жизнь свидетелем которой ему довелось стать, по-иному повернет и судьбы людей? Вероятно, да. Во всяком случае он понимал, что дети должны идти дальше своих родителей.

И вот мы у деда, в его маленькой избушке. У матери оставалась последняя надежда удержать меня дома, при себе. Но дед Афанасий выслушал ее жалобы и неожиданно изрек:

– Не держи его, на великое дело Серега решился. Нехай летает. Грех обрезать крылья, когда они сами растут.

Кто знает, может быть, на него так подействовали планеры, что ежедневно пролетали над нашим домиком?!

Услышав приговор деда, мать заплакала, и скоро я увел ее домой.

В ту ночь она совсем не спала. Снова не спалось и мне. Только теперь я понял, что уезжаю из родного дома и уезжаю, можно сказать, навсегда. Начинается новая жизнь.