Я открылся ему, попавшись на наводящий вопрос. Киёмидзу встречался с теми, кто проводил сидячую демонстрацию у парламента за профилактические меры против проказы. Это было тринадцать лет назад. До самого последнего момента я упорно делал вид, что ничего не понимаю. Вероятно, так и следовало себя вести. Сомнение – всего лишь ступень к подозрению, оно никак не может считаться установленным фактом.

Однако я не сумел выдержать до конца. Упорствовать во лжи мучительнее, чем прекратить дышать. Пришлось бы лепить одну ложь на другую – все равно что латать лохмотья. Вряд ли я вынес бы такую жизнь.

Сугата мог не признаваться невесте в своей болезни – тело у него было здоровое. Даже будучи больным, Сугата никогда не выглядел прокаженным. Кто бы мог, глядя на него, представить себе, что он болен проказой? Но и Сугата, верно, порой предавался раздумьям. Ведь все же он прежде был болен болезнью Хансена! Наверное, случалось и ему, увидев по телевизору или в газете что-либо о болезни Хансена, испытать шок вроде того, что испытал я. Самым страшным для тех, кто вернулся в общество, было, когда открывалось, что они болели проказой. В конце июля – ежегодно в эти дни ведется разъяснительная кампания по поводу проказы – чувствуешь себя так, будто тебе по спине проводят влажной рукой. Ты уже начал забывать о болезни Хансена – об этом мечтают все, вернувшиеся в общество, – а тут это назойливое напоминание. Все равно что разбудить уснувшего ребенка.

Я хотел бы забыть о болезни, сделав первый шаг за ворота лепрозория. «Ты не больной, не пациент, ты просто инвалид», – много раз внушал я себе. Однако в чем-то я, видно, просчитался. В клинике больные руки и ноги не слишком большая помеха, но, когда покидаешь лепрозорий, это становится особенно ощутимым. Зайдешь в кафе выпить чашку кофе, но и эта минута отдыха не передышка – я не мог разорвать пакетик с сахаром иначе как зубами, точно дитя. Сколько раз в автобусе я ронял монетки на пол! Ладони мои были негнущимися, словно лопаточки для риса. Монеты легко выскальзывали из рук, проваливаясь между скрюченными пальцами. Кончики пальцев ничего не чувствовали, и вытащить мелочь из кошелька было до крайности трудным делом. Монету, упавшую на пол, я ни за что не мог поднять, мне бы не удалось это сделать даже ценой больших усилий. Если в автобусе был кондуктор, я всякий раз передавал ему кошелек, чтобы он сам взял плату за проезд.

Такие житейские мелочи ужасно утомляют. Мы с Сугатой оба были возвращенцами, но между нами была огромная разница. У него не было необходимости открываться кому бы то ни было в своей болезни, мне же невозможно было это скрыть.

– Простите, заставил вас ждать. – Передо мной стоял Киёмидзу. Он держал конверт из коричневой оберточной бумаги.

– Я посоветовался с директором издательства. Мне очень жаль, но мы не сможем принять вас на работу. Сочувствую, но, пожалуйста, подыщите что-нибудь более подходящее… – выговорил Киёмидзу, не поднимая глаз. В его словах и поведении сквозило беспокойство – ему не хотелось травмировать меня. – Здесь кое-что… Это вам. Деньги на обед и транспортные расходы. – Киёмидзу положил передо мной конверт.

Всем моим существом овладела страшная усталость. В вялом изнеможении я подыскивал слова, какие следовало бы произнести. У меня вдруг заныла лодыжка левой ноги.

– Позвольте только спросить, – начал я хрипло, и Киёмидзу, сохраняя выдержку, опустился на диван. Он сложил между колен красивые руки с голубыми жилками.

– Почему мне отказано, по какой причине?

Киёмидзу бросил на меня быстрый взгляд:

– У нас ведь маленькое газетное издательство, и, если бы вы стали у нас работать, вам пришлось бы рыскать в поисках информации, пришлось бы делать все наравне с другими. У вас плохо с руками, вы ими не владеете, мы и подумали, что вам физически не годится эта работа…

– И все же позвольте мне попробовать хоть неделю, хоть десять дней, неважно, по силам мне это или нет…

Киёмидзу слегка скривил губы.

– Н-да, но… – На лице его появилась саркастическая усмешка. Заметив это, я вдруг почувствовал себя униженным.

– Причина отказа, значит, в том, что я физически не справлюсь?

– Нет, пожалуй, кое-что и кроме этого…

– Что же?

– Видите ли, я не могу вам сказать.

– Дело в том, что я – бывший прокаженный?

Киёмидзу молчал. Его молчание недвусмысленно подтверждало мои слова. Со дна унижения вскипел гнев. Я бессознательно схватил со стола чашку. В ней оставалось немного чая, того, что наливал мне Ямада. С чашкой в руке я поднялся.

– Что вы делаете?! – Киёмидзу, бледный, смотрел на меня. Его голос привел меня в чувство. Порыв швырнуть в него чашкой прошел. Рука, которой я зажал чашку, мелко дрожала. Я хотел было поставить чашку на стол, но, видимо, сжимал ее слишком сильно, она, как приклеенная, никак не отделялась от руки. Я хотел опустить ее тихонько, однако в ней, по-видимому, была трещина, и чашка с треском раскололась надвое. Чай, стекая с края стола, начал капать мне на ботинки. По белому излому черепка – я все еще держал его в руке – красной ниточкой побежала кровь. Боли я не чувствовал.

Киёмидзу, очнувшись, вскочил.

– Сию минуту, чем-нибудь прижечь…

Я хрипло, точно давясь словами, произнес:

– Не надо ничего. Прошу извинения… – Отдирая один за другим пальцы, я положил черепок на стол. Ощущения мои притупились. Для искалеченной руки, где и кожа истончилась, все это было нормальным. Из среднего пальца хлестала кровь. Окровавленной рукой я схватил послужной список, лежавший на газетах, и конверт из оберточной бумаги. Оставив ошеломленного Киёмидзу, я покинул издательство «Хинодэ».

С неба, затянутого облаками, просачивался слабый солнечный свет. Из ближайшего магазина грампластинок доносился поющий женский голос, надрывный, точно женщине было трудно петь. Голос смешивался с ревом машин и автобусов. У входа в универмаг шла распродажа яблок по 50 иен за кучку, лежала переспелая хурма, величиной с пинг-понговые шарики. Она была насыпана в тарелочки, стоявшие поверх корзинок с яблоками. Мимо, смеясь, прошли две молоденькие женщины в синих форменных костюмах. Этот обычный городской пейзаж я видел удивительно отчетливо. Мчались машины и трамваи, смеясь и болтая, спешили люди, но ко мне все это не имело никакого отношения.

Я выходил из дому с предчувствием, что эта встреча закончится провалом. Не то чтобы у меня совсем не было надежды, просто она была совсем слабенькая – я уже приобрел привычку ожидать худшего.

Когда поиски работы заканчивались неудачей, меня, точно густой туман, обволакивали и отвращение к самому себе, и безнадежные мысли о том, что все напрасно, я чувствовал изнеможение, силы покидали меня.

– Послушайте, у вас кровь на руке… – Передо мной стояла женщина средних лет с хозяйственной сумкой. Это случилось у перехода на перекрестке.

– Да, – кивнул я ей. Кровь из ранки окрасила конверт и послужной список, которые я сжимал рукой, но похоже было, что она уже не сочится. Женщина с сомнением переводила взгляд с моей руки на лицо, вдруг выражение ее сделалось напряженным, и она быстрым шагом пошла от меня прочь. Конечно, ей показалось странным и подозрительным, что я не вытираю кровь.

Безо всякой цели я свернул в переулок, где теснились бары, рыбные закусочные, «собая» – ресторанчики, где подают лапшу из гречневой муки. Из столовой с белой матерчатой шторкой над дверью доносился аромат свиных отбивных. Я наконец ощутил голод. С утра я не ел ничего, кроме куска хлеба, который оставил мне Сугата. В конверте были деньги, и в кошельке у меня лежало иен двести-триста, но мне не захотелось под эти шторки, и я прошел мимо, волоча ногу, боль в которой сделалась нестерпимой. Идти было некуда. Я не мог придумать, что же теперь делать. Может быть, завтра силы вернутся ко мне и я сумею собраться с духом… Снова отправлюсь на поиски работы… Мне уже стало казаться, что найти работу сложнее, чем выиграть в лотерею. Сегодня мне некуда возвращаться, кроме квартиры Сугаты. Завтра же… Странно, что, несмотря на все случившееся, все же – в который раз! – наступит завтра.