Выйдя из комнаты, я направился в уборную. Справив нужду, я глянул в зеркало, висевшее на стене над умывальником. В нем отразилось мое лицо – невзрачное, угрюмое, усталое. От правой скулы к подбородку тянулся темный шрам. Мое собственное, хорошо знакомое мне лицо в зеркале выглядело безобразным. Я подышал на стекло. Оно запотело, и лицо исчезло. Но вскоре зеркало вновь прояснилось, и в нем снова отразилась моя физиономия.

В памяти ожил тот день, когда я молотком разбил карманное зеркальце. Тогда я впервые осознал, кем являюсь, и понял, что обречен тащить на себе всю мерзость жизни. Это произошло весной того года, когда мне исполнилось четырнадцать. То было время мужания, когда дурные привычки, свойственные любому подростку, уступают место неясной тревожной тоске и интересу к противоположному полу.

Я купил четырехугольное зеркальце и тут же разбил его в погребе молотком. Молоток был старый, стертый, с металлической рукояткой. Это была стихийная расправа с зеркалом, которое показало мне мое безобразие. В осколках величиной с ноготь большого пальца упорно отражались мои глаза. Тогда на камне, который использовался как гнет для солений, я расколошматил осколки на мелкие кусочки. Я бил молотком до тех пор, пока металлическая оправа не утратила своей первоначальной формы. Если бы, совершая этот акт расправы, я был в состоянии что-нибудь сознавать, я бы понял, что мне доставило удовлетворение чувство саморазрушения, оно и было подоплекой этого разгрома. Бесчисленные зеркальные осколки впились в нежное юношеское сердце, где поселились и страх перед неизвестностью, и тоска, и тревога.

– Все разбито, разбито… – Это кричало мое сердце.

И вдруг в полумрак погреба проник луч закатного весеннего солнца, и глаза опалила яркая желтизна безмятежного цветка одуванчика. Эта картина запала в душу. Отчего так случилось? Какой смысл был заключен в этом одуванчике, отразившемся в разбитом юношеском сердце? Разрушенная материя, зеркало, творение рук человеческих и желтый цветок одуванчика, цветущий наперекор всему…

Всякий раз, как я вспоминаю этот день, в памяти рядом с ослепительно сверкающими осколками злосчастного зеркала всплывает беззвучно цветущий маленький цветок одуванчика.

Отражение в зеркале над умывальником было разительно непохоже на то, что я видел в ручном зеркальце, разбитом мной в юности. Сейчас передо мной стоял хмурый насупленный мужчина лет тридцати, неказистый, одетый в старомодный темно-синий пиджак, купленный у старьевщика. Кому охота брать на работу человека, при одном взгляде на лицо и фигуру которого в воздухе возникает ощущение, что бедна не только его одежда, нищ и сам он – душой и телом.

Если оглянуться назад, на прошлое, то становится ясно, что я ушел из клиники, просто чтобы сбежать, не имея ни планов, ни намерений. Это был единственно возможный способ протеста.

Родственники девушки, в дом которой я собирался войти, выставили меня за дверь, сказав: «Человек, у которого нет жизненной силы, не может иметь дела с женщиной». Это послужило толчком. Точно солью посыпали рану. Я дрожал от гнева и унижения. Но тогда я еще не понял, что я – человек, у которого нет жизненной силы. Я был уверен в себе – дайте мне подходящую работу, и я не уступлю другим.

Я ошибался. Вернее – заблуждался, человек не может верно оценить сам себя. Какая работа могла «подходить» мне, калеке без образования, не знающему никакого ремесла? Я тем не менее рассердился. Чтобы в конце концов смирить себя: «Ты не способен жить собственным трудом, это невозможно», – для такого потребовалось мужество. И то, что я сам признал это, было страшно. Мне незачем было дольше оставаться в клинике Хансена, если бы не моя неспособность вести самостоятельную жизнь. И не только мне – восемьдесят процентов пациентов уже были практически здоровы, и у них тоже не было никакого резона задерживаться. Однако для них не было пути назад, в общество, и они до самой смерти оставались в клинике. Уж это-то общество гарантировало больным проказой.

Среди моих близких друзей, к кому я мог обратиться за помощью, был человек по фамилии Сугата, с ним я сдружился в школьные годы. Мы вместе учились в лепрозории, расположенном на острове во Внутреннем Японском море, потом он окончил какой-то частный университет в Токио и теперь служил в торговой фирме в деловом квартале Маруноути. Он был холостяк, жил неподалеку от станции метро Синнакано. Среди тех моих знакомых, которые сумели вернуться в общество, пожалуй, только Сугата был тем человеком, к которому я мог без стеснения обратиться за помощью.

Вечером пятого января с чемоданчиком в руке я свалился ему как снег на голову и стал жить у него. Сугата встретил меня радушно, хотя я и не дождался от него ответа на телеграмму, отправленную накануне.

– Пока можешь послоняться без дела, прокормиться что одному, что двоим – особой разницы нет…

Слова Сугаты тронули меня до глубины души. Деньги, которые я снял с вклада в сберкассу, вместе с остальной моей наличностью не составили и двадцати тысяч иен, и если бы Сугата отказал мне, идти было бы некуда. Если бы в поведении Сугаты я хоть на йоту ощутил нежелание видеть меня, пусть бы он и не высказал этого, это, конечно, нанесло бы еще одну глубокую рану моему израненному сердцу.

Но все же я понимал, что не могу находиться в квартире Сугаты до бесконечности. Как-то в его отсутствие заглянула молоденькая девушка, пухленькая, лет двадцати двух – двадцати трех, милая и спокойная. Узнав, что Сугаты нет дома, она ушла с явно разочарованным видом. Они были знакомы уже полгода и собирались пожениться этой осенью. Сугата не сказал ей, что был пациентом клиники Хансена. Он полностью выздоровел, и на его теле болезнь не оставила никаких следов. Сугата говорил, что не собирается открываться ей и при вступлении в брак.

– Будет только лишняя тревога и шок. Разве так уж обязательно открываться? Быть искренним и быть счастливым – нет ли здесь противоречия?

Когда знаешь истину, то видишь, что на дне ее – беспросветный мрак. В душе Сугаты жило сомнение – надо ли говорить, будет ли правильно поступить так? Наверное, иной раз скрывать что-то гораздо труднее, чем сказать правду. Приняв на себя эту пытку, Сугата обрек себя и на муки совести. Но почему это должно было стать проблемой – открыться, скрывать? Точно речь шла о прежней судимости за содеянные преступления.

«Болезнь Хансена можно и предупредить, и излечить, в то же время это заболевание принадлежит к тем болезням, когда возможность заражения при контакте мала. Следовательно, в обществе вопрос об этой болезни должен стоять в социальном плане, точно так же как и в отношении других заболеваний» (Из резолюции VII Международного научного конгресса по лепре).

Эта резолюция, получившая название «Римской декларации», была принята весной 1956 года. Мы с Сугатой тогда учились на втором курсе средней школы высшей ступени. Я до сих пор помню лица школьных товарищей, их сверкающие глаза, когда они собирались, чтобы поговорить об этой резолюции.

Эта резолюция, точно острый нож, перерезала невидимые путы и освободила души для широкого мира.

С тех пор прошло десять лет. Сугате исполнилось двадцать семь – он был младше меня на три года. И не должно быть никаких препятствий к тому, чтобы он, человек, живущий в обществе как полноправный член общества, взял в жены здоровую женщину.

Я отошел от умывальника и побрел в приемную. Перед Сайто в прежней позе, понурившись, сидел мужчина в спецовке. Сайто с удрученным видом глядел в стену, легонько раскачиваясь своим крупным телом. Прикрепленный к стене липкой лентой висел не то какой-то план, не то прошлогодний календарь, напечатанный на рисовой бумаге. Там была фотография – мужчина и женщина под руку на фоне большого здания. Над головой мужчины резко выделялись белые арабские цифры 1965. Сайто вдруг встал и сорвал календарь. Треск рвущейся бумаги оказался неожиданно резким. Мужчина в спецовке вздрогнул и поднял голову. Медленно поднявшись со стула, он склонился перед Сайто в глубоком поклоне и, неуклюже повернувшись, пошел к дивану, где сидели ожидавшие очереди. Я наблюдал за ним, и наши взгляды встретились. Занервничав, он отвел глаза. Я на мгновение почувствовал себя так, словно сделал что-то дурное. Его взгляд был еще мрачнее моего, когда я смотрелся в зеркало. Обеими руками он схватился за спинку дивана, чтобы сделать передышку. Он прошел каких-то пять-шесть шагов, но для этого ему потребовалось столько энергии, сколько нормальному человеку нужно, чтобы преодолеть расстояние в несколько сот метров.