Изменить стиль страницы

XIV

ЦАРСТВО НЕЖНОСТИ

Расставшись с Жерфаньоном перед статуей Гюго, Жалэз вышел на улицу Сен-Жак по коридорам, где на стенах представлены в желтых и синих тональностях старинные города, и без всякой цели пошел по направлению к Сене.

Мягкий, облачный, зимний день. Не пройдет и часа, как стемнеет. Равномерная облачность и уличная атмосфера служат одна продолжением другой, сливаясь и проникая друг в друга. Повсюду одно и то же интимное освещение, серо-желтое, серо-розовое. То, что немного поодаль, занавешено дымкой, не имеющей никакой толщины и заметной только по этой бахромчатости, по мягкости, какую она привносит.

Никакой цели, не правда ли, никакой тяжести на душе. Никакой срочности. Все длится с такого давнего времени, без особых усилий, без особых вопросов. Есть, пожалуй, течение, но почти неподвижное, как у тех сонных рек, которым все же даешь себя нести. Есть, пожалуй, оторванный от жизни ход мыслей, как во сне, со всех сторон поддерживаемый упругими и надежными опорами. Он их не чувствует, но они его успокаивают; так постель и подушка, не фигурируя в сновидении, вносят в него легкие инциденты, скольжение без всяких толчков, возможность шевелиться, бежать, участвовать в сутолоке, неизменно мягкую и свободную. Старые ворота образуют растушеванный свод. Фасад лавки зеленый, темно-зеленого цвета, утратившего весь свой глянец, но больше уже не способного тускнеть, так же, как цвет изумруда. Нет необходимости видеть, что происходит по ту сторону в затуманенных стеклах.

Трепетно зябкое спокойствие. Сам ты представляешь собою нечто безобидное и уязвимое. Но бывают во вселенной мгновения отдыха, и есть места, где можно укрыться. Есть, быть может, такой способ брать жизнь, который бы превращал все — почти все — в отдых и прибежище.

Легкий стук швейной машины пролетает по улице, как птица. Потом исчезает.

Элен потеряна. Но это не достоверно. Так только что сказал Жерфаньон. Над улицей словно реет сегодня приветственная лента с надписью: «Оставьте всякую безнадежность». Звенит музыка, мягкая и бахромчатая, как освещение. И эта совсем тихая мелодия, жужжащая в ушах пешехода, говорит: «Доверьтесь мне». Никакое несчастье, быть может, не имеет большого значения. Никакое событие не стоит того, чтобы совсем проснуться. Что важно, так это нежность, которая не требует борьбы, которая жалуется в меру и ни за что не мстит.

От одиночества не страдаешь. «С тобою нежность». Но хотелось бы более зримого сопутствия. Менее нематериального. Не сопутствия друга, крепыша с твердой поступью и звучным голосом. («Все было бы так ярко, даже его мысли. Я бы хотел только зримости»). Всего лишь сопутствия молчаливого и нежно-любимого существа.

«Бывало, я вел Жюльету под руку по такой улице. Такой же тускнеющий декабрьский день напевал свою мелодию ей и мне, идущим рядом».

Когда мимо катится экипаж, то шум его как будто не такой, как всегда. Мостовая под колесами гудит не так долго. Кажется, будто и жесты людей вибрируют меньше. Нечто матовое заглушает отзвуки. Нечто успокоительное сокращает все, что происходит, гасит последствия. Откуда эта сила? Душа ли сегодня облегчает мне существование и нейтрализует его яды? Достаточно ли найти для ума располагающую к сонливости позу? Благодать ли это, распространяющаяся как влияние и требующая от тебя всего лишь согласия принять ее? Поистине, все, что совершается вне тебя, можно уподобить событиям, представленным на старинной гравюре, которую рассматриваешь, забывая себя самого и без всякой боязни, потому что они уже не сохранили ничего, кроме своего обаяния, потому что они безоружны.

Жюльета покинута уже давно. Но она близко, совсем близко. Нужно было бы только дать сигнал. И она бы внезапно появилась на ближайшем перекрестке. Приблизительно так играют на улице дети. Они разлучаются. Но между ними условлено особым образом крикнуть: «О-го». И это знают только они и умеют расслышать поверх груды домов. Они встречаются, когда хотят.

Но бывает все же, что сигналы не доходят. Однажды Элен уже не откликнулась. Портретик на стене — «символ», быть может, как говорит Жерфаньон, в смысле подобия. Не «сигнал». Не следует играть словами.

Этот гудок буксирного парохода, тоже не резкий. Просто мягкий разрыв. «Бывало, лицо Жюльеты было так близко от моего лица, тут, слева, в сумеречном свете. Бедная девочка. Царство нежности, таинственно разветвленное. Тайные соучастие и братство. Между Элен, Жюльетой и мною есть своего рода неопределимая традиция. Надо бы иметь возможность крикнуть „о-го“, как эти дети, пользуясь тайной модуляцией; и видеть появление. Посмотреть, кто появится; оттого что кто-то появился бы, я уверен. „О-го“, поверх домов, наудачу, как этот пароходный гудок, такой захватывающий, такой сладостный при речном ветре, такой нежный, что вдруг мне уже ничего не надо, ничего не надо.»

XV

СКИТАЛЕЦ

В продолжение первой половины лекции Жерфаньон просто скучал. Время от времени он записывал какую-нибудь фразу Оноре, освобождая ее от излишних украшений и повторений, и это иногда сводило ее к очень скромной мысли. Или же рассматривал самого Оноре: его бороду, его глаза, жесты, которые можно было все предвидеть. Оноре, несомненно, был доволен. Он говорил о поэтах Возрождения вещи, старательно им разработанные и, по его мнению, тонкие. Приводил ссылки, диктовал библиографические сводки. Упрекнуть его нельзя было ни в недостатке эрудиции, ни в полном отсутствии литературного вкуса; ни в том, что он говорит без всякого уважения о великих поэтах; ни в том, что он пускает слюну. Просто, слушая его, хотелось стать убийцей.

Затем Жерфаньон перестал слушать. Он задумался. Превращал в душевную едкость свет ламп в аудитории и скрип перьев по бумаге.

«Мне двадцать второй год идет, а я здесь. А я занимаюсь вот этим. Стихотворение, прославляющее любовь, разлагается в гроздь филологических заметок, как пораженная болезнью прекрасная плоть превращается в нарывы и пустулы. Я участвую в этой операции. „Скорей, уже теперь срывайте розы жизни“. Тебе легко говорить. Для отдыха от военной службы и от школьных лет, предшествовавших ей, вот тебе Оноре, вирулентная эрудиция, сменяющие друг друга засады экзаменов и конкурсов; и если чудом все пойдет гладко, подготовка к урокам, правка сочинений в течение сорока лет; неистощимое переливание скуки моей молодости в новое поколение. И так это будет до седин; до белых волос. Предел мечтаний — положение Оноре. По дороге жена в очках, немного костлявая, умеренно надоедливая. Четверо ребятишек. Экзема. И розетка Народного Просвещения».

Он думал о Жалэзе. Замечал, что завидует ему. «Уже его прошлое было интереснее моего, судя по тому немногому, что я слышал от него. А ведь главное он хранит про себя. Я уверен, что и теперь у него есть сокровенная жизнь. Страсти, приключения. Чувствуется, что это человек, набитый тайнами. По вечерам он надолго уходит. Иной раз даже днем оставляет меня одного, без видимой причины. Между тем, при настоящих товарищеских отношениях он бы меня во все это посвящал. Даже вводил. Я знаю, что он бывает в литературных кафе, имеет доступ в артистические круги. Там, наверное, можно встречаться с женщинами. Он мог бы меня представить им. Никогда я не познакомлюсь ни с одной женщиной, если нигде не буду бывать. Так досадно, что лопнуть можно».

Женщины были, правда, и в его среде, и даже очень близко, на скамьях этой же аудитории, звучавшей голосом Оноре (скучным и принаряженным, как воскресный голос). Некоторые из них были недурны собою. Одна или две были на шаг от красоты. Но какая-то робость удерживала их на краю этой бездны. Или, вернее, подобно тому, как сернистый газ мешает начаться брожению вина в чане, воздух Сорбонны, газ эрудиции препятствовал всякому излучению женственности, и Жерфаньон оставался незатронутым, как ни стремился выйти из равновесия.

«Будь Жалэз лишен других ресурсов, не обратился ли бы он в сторону этих милых девушек? О, нет! Прежде всего, из простой осторожности Коле меня предостерегал от румынок. Но это и вообще правильно. Брак защелкнулся бы немедленно, как мышеловка. Всего глупее, что люди думают, видя, как мы толпой выходим из Сорбонны: „В этом возрасте студенты и студентки, должно быть, не скучают вместе“. В сущности это интересный вопрос. Прохожие в принципе правы. Очень легко представить себе, что эта ватага молодых людей и девушек пользуется возможностями свободой мысли, которая должна их отличать, для того, чтобы несколько лет предаваться удовольствиям, тайным излишествам, бесподобной жизни, до того решительного поворота, который готовит им судьба. Виноваты в этом девушки: у них слишком много утилитарных задних мыслей. Женщины только впоследствии становятся бескорыстными в любви, когда дело их сделано и есть достаточно душевного спокойствия для того, чтобы наставлять мужу рога. Они вроде готовящихся к кандидатским экзаменам, которые думают: в настоящее время, увы, я не читаю поэтов, я их комментирую. Но как я буду вознагражден впоследствии, когда смогу читать их, не думая о конкурсе!.. Но только они забывают потом вознаградить себя. Женщины забывают об этом реже.