Изменить стиль страницы

За эти тридцать лет Аллори напечатал три светских романа и создал себе положение как критик.

Во всем, что касалось «света», он был безгранично притязателен и строг. Был совершенно убежден, что он один, по крайней мере среди писателей, знает «свет» и может о нем говорить, не будучи смешным. Такие выражения, как «свет», «светские люди», «светские женщины» имели в его глазах мистическую ценность. Когда он открывал книгу, в которой шла речь о «хорошем обществе» и автор дерзал описывать салон, вкладывать свои речи в уста графини или — еще более наивное поползновение — наделять ее известными чувствами, у Жоржа Аллори немедленно появлялась усмешка на лице, в которой жалость умеряла гнев.

На его статьях лежал тот же отпечаток. Бесподобна была презрительная манера, с какой он ставил на место злополучных малых, совавших нос в эту запретную область. У него был вид лакея из барского дома, который провожает до ворот парка зашедшего туда по оплошности точильщика ножей и ножниц.

В конце концов он запугал большинство своих собратьев, даже тех, кто не были дураками. Его суждения беспокоили их тем более, что не были мотивированы. Он ограничивался, например, замечанием, что такой-то романист, вообще весьма даровитый, «по истине чувствует себя не вполне удобно, описывая светскую среду, незнакомство с которой проглядывает у него слишком явно», и что лучше бы ему было ограничиться более скромными общественными слоями. Или же он приводил несколько строк описания, диалога, психологическое наблюдение, без комментариев, словно достаточно было взглянуть на них, чтобы увидеть чудовищную ошибку.

Запугивал он и своих читателей (для своих книг он их мало находил, но его статьи, по обязанности, читали многие). Он импонировал даже, как ни трудно этому поверить, самым настоящим представительницам большего света, подписчицам «Журналь де деба», которые, случалось, три-четыре раза перечитывали инкриминируемые цитаты, ничего странного в них не находя, и заключали отсюда, что в их воспитании есть некоторый изъян, что им неизвестна какая-нибудь тонкость этикета или что из-за особой душевной грубости им кажутся совершенно естественными слова или чувства, которые должны были бы их шокировать. Так как обычно они не решались открыться приятельницам, то загадка сохранялась, как и престиж критика. На эту же удочку он даже для своих романов подцепил аристократических читательниц, искренно любопытствовавших узнать не то, как происходят вещи в «свете», — они ведь к нему принадлежали, — а как бы им следовало в нем происходить.

Самые умные из них находили, конечно, при этом чтении, что «свет» Жоржа Аллори помещается на луне; что изящество нравов у него столь же туманно, как назойливо; что женщины у него говорят и чувствуют не слишком, слава богу, обычным образом; словом, что в таком «свете» лучше и не жить. Но они небрежно думали: «Возможно, что в литературе лучше, чтобы это было так».

Впрочем, Аллори нисколько не рисковал быть уличенным в неточности своих описаний, оттого что он, в сущности, ничего не описывал. Хотя он много съел обедов в свете, и это был его главный способ изучения света, в книгах у него все происходило так, словно он ничего не видел и ничего не слышал. Когда он говорил «серебряные подсвечники» или «вермелевые блюда», то ничего уже к этому не мог прибавить. Он и под пыткой не мог бы объяснить, чем отличается этот знаменитый «вермель» от изделий братьев Кристофль.

Его фигуры прикасались к жизни только кончиками пальцев и ходили по земле на носках. Психология у них была тончайшая. Денежных забот у них, понятно, не было никаких. Самым нормальным для них душевным состоянием была возвышенная печаль. Ни страсти их, ни даже их пороки не нарушали правил хорошего тона. Одно только несчастье постигало их иногда — неравная связь; не в браке, что было бы дурным тоном. Речь шла только о неравенстве любовников. Знатная барыня забывала свое положение в объятьях разночинца, изысканнейших личных качеств, обычно — артиста или светского романиста. Это влекло за собою надрыв, восторги, сладострастные сцены, сладострастие которых производило такое же впечатление «пережитого», как серебряные подсвечники и «вермелевые» блюда, но влекло за собою и семейные сцены для Аллори, так как его жена, лишенная чутья правдивости в литературе, была уверена, что муж ее мог описывать такие безобразия только на основании личного опыта.

Надо, однако, сказать, что свою жизнь он сообразовывал, насколько мог, со своим идеалом. Он считал необходимым снимать в нижней части улицы Миромениль темную квартиру, выходившую окнами в мрачный двор, за которую платил тысячу восемьсот франков в год, хотя мог бы за те же деньги иметь более приятное помещение в другом районе. Но его тешило сознание, что он живет в двух шагах от Елисейских Полей и что адрес хорошо звучит. Идея «восьмой округ» заменяла ему воздух и солнце.

Все, вплоть до наружности, свидетельствовало у него о той же тенденции. Некоторое время он полагал, что наиболее аристократической внешности соответствовало стричься бобриком, а бороду подстригать на манер герцога Орлеанского. Но когда «Аксьон Франсез» дошла до актов насилия, не одобренных большинством светских людей и связанных, как никак, с обликом претендента, Жорж Аллори начал постепенно укорачивать бороду, пока не остался с бритыми щеками и подбородком и длинными усами. Проблема же прически тем временем упростилась. Многих волос, особенно на передней части черепа, он лишился.

Распорядок дня у него менялся мало. Вставал он около девяти и немедленно выпивал чашку черного кофе. Затем шатался по спальне, чередуя занятие туалетом с чтением нескольких газет. К десяти часам он был вымыт, выбрит, причесан; на нем уже были дневная сорочка, брюки и жилет от выходного костюма, но он оставался в сандалиях и с шелковым платком вокруг шеи вместо воротничка и галстука, и надевал домашний пиджак, зимой — из толстого сукна, летом — из легкой фланели. Затем ему подавали довольно плотный завтрак английского типа, в котором главную роль играли яйца, ветчина и хлеб с маслом. Окно время он присоединял к ним молочную кашу с какао, но от нее делались у него газы, донимавшие его до самого вечера и особенно нежелательные в его положении светского журналиста, потому что современные салоны в этом отношении не так терпимы, как салоны великого века.

За этим завтраком он знакомился с присланными на отзыв книгами. Он перелистывал их, не следуя строгому методу. Те страницы, добраться до которых можно было без помощи ножа, имели наибольшую надежду быть прочитанными. Ножа у него почти никогда не бывало под рукою. Иногда, впрочем, чтение одной страницы внушало ему желание прочитать следующие строки. Тогда он брал нож от масла, предварительно вытерев его. Так и шел завтрак. Бутерброд; страница Ренэ Буалеза. Кусок ветчины; строфа графини де Ноайль. Глоток чаю; другая страница Буалеза. Корка тартинки; две страницы Ренэ Базена. Авторы молодые, безвестные, фигурировали в этом меню тогда лишь, когда были ему кем-нибудь рекомендованы, или если догадывались в надписи на книге восторженно намекнуть на его собственные романы. Каждый год он продавал значительную часть полученных книг. Букинисты обнаруживали, не умея объяснить это явление, жирные пятна внутри (чаще всего — насквозь проходящие и совершенно прозрачные). Это понижало цену книг. По счастью, надписи не были стерты. Аллори ограничивался тем, что счищал свою фамилию, когда автор принадлежал к одной, по крайней мере, из трех следующих категорий: личные друзья, знаменитые писатели, академики.

К одиннадцати часам он опять мыл руки, надевал галстук и воротник, ботинки и пиджак от костюма, спрыскивал лицо одеколоном и переходил в смежный со спальней кабинет. Он был готов к приему посетителей.

В этот момент опять появлялась в спальне его жена, которая вставала гораздо раньше, одевалась в девятом часу и скромно завтракала в темной столовой. Возвращалась она в спальню, чтобы закончить свой туалет, а также чтобы подслушивать разговоры в кабинете, когда служанка ей докладывала, что среди ожидающих приема в гостиной находится не очень старая и не очень безобразная женщина. Она прижималась ухом к двери и не пропускала ни одного слова беседы, Аллори это знал и чувствовал от этого некоторое стеснение, которое посетительница иногда с удивлением замечала.