И спокойно стоящие в пирамидах винтовки, как спиртовки на столиках кафе. И целое море лошадиных спин, совершенно одинаковых лошадиных спин.
Мы были ошеломлены, уничтожены. Такого зрелища мы никак не ожидали.
Тут была наготове целая армия со сверкающим оружием под шестичасовым утренним солнцем тридцатого апреля.
На горизонте виднелись уже задымившие трубы парижских заводов, которые завтра дымиться не будут.
По небу быстро проносились облака.
Мы были у самых подступов к Парижу; молча, исподтишка мы подкрались к нему. А он и не подозревал об этом.
Вы не можете себе представить, какое огромное впечатление произвело это на нас. Я был страшно счастлив и в то же время испытывал тоску. Я сгорал от нетерпения и готов был лишиться чувств. Всем телом своим я был пьян, и весь был наполнен нервным возбуждением. Предметы множились и увеличивались в моих глазах. Донесшееся издалека завывание сирены заставило меня щелкнуть зубами. Не думаю, чтобы мне было холодно.
Но вот на этом огромном пространстве начинаются передвижения. Вдали виднеются эсадроны, садящиеся в седло и трогающиеся. Все кирасы, расположенные перед горою угля, разом поднимаются на один метр.
Пехота разобрала винтовки. Перед нашим батальоном было обширное пустое пространство. На середину его выходит наша музыкантская команда — барабанщики и горнисты; затем появляются три другие команды; и вот оркестр в полном составе.
— Оркестр сорок шестого полка, — раздались голоса.
— Не собираются ли задать нам концерт в этакую рань?
Построившись, все музыканты нашего полка начинают маршировать влево.
— Тс! Они покидают нас! Куда это они?
Тем временем со всех сторон появляются оркестры других полков; из-за каждого тюка вылезал тромбон; можно было подумать, что каждый боченок превращается в барабан. Они строятся в колонну. Вы представляете себе картину, сидя здесь? Оркестры четырех или пяти полков, один за другим. Мы смотрели во все глаза, как вдруг раздалась команда:
— Становись! Рассчитайсь! Справа по четыре!
Мы начинаем маршировать; некоторое время топчемся на месте, чтобы пропустить другие батальоны.
Наконец, двигаемся полным ходом. Мы должны следовать за тремя остальными батальонами полка — сорок шестой полк состоял из четырех батальонов; всю процессию возглавляет армия музыкантов.
За нами выстраиваются в колонну драгуны; тоже, наверное, целый полк. Обернувшись, я видел еще пехоту, которая вытягивалась за драгунами. Колонну замыкала артиллерия, которой приходилось предварительно огибать груды ящиков, сваленных под мостом.
Я перестал сознавать себя. Приходилось делать усилие, чтобы не заиграть какой-нибудь марш. Заметьте, что я никогда не пел в строю. Распевать песни во время маршировки мне казалось идиотским занятием; в таких случаях я обыкновенно бываю в бешенстве: петь для доставления удовольствия начальству, для засвидетельствования ему «бодрого настроения и довольства войск», — разве это не верх лакейства и тупости?
Но тут я плевал на начальство. Оно не существовало для меня. Мы вступали в Париж; я трепетал от радости.
Иногда у меня бывали секунды просветления. Я говорил себе: «Мой милый, ты идиот. Ты имеешь наглость радоваться! Хорошенькая работа предстоит тебе». Я не был зол на забастовщиков, напротив, — если бы я не служил в солдатах, я, может быть, тоже вышел бы в это первое мая на улицу. Наконец-то!
Мы выходим из этой необъятной товарной станции. Следуем сначала по двум-трем улицам без домов, окаймленным бесконечными заборами и почти пустынным.
Было шесть часов двадцать минут.
Время от времени нам попадался навстречу рабочий, направлявшийся на фабрику. Сначала рабочий пытался отпускать шутки. Подмигивал нам. Но мы не отвечали или бросали на него суровые взгляды. Тогда он смотрел на этот километр ружей и сабель, размеренным маршем спокойно надвигавшийся на Париж в шесть часов утра, и чувствовалось, что будь тут боковая улица, он бросился бы туда, как загнанная собака; но были только бесконечные заборы, и он продолжал двигаться, опустив глаза вниз и прижавшись к забору.
Прошло уже десять минут, как мы тронулись в путь. Колонна подходила к Сене по одной из набережных левого берега, против Рапэ или Берси. Мы взошли на мост. Когда мы повернули, я мог увидеть со своего места музыкантов, возглавлявших шествие и уже перешедших через мост, а также хвост колонны, волочившийся еще по одной из улиц левого берега.
Наш взвод едва только вступал на правый берег, как мы слышим команду, раздающуюся в самой голове колонны. Приказ бежит от роты к роте. Наш командир оборачивается и кричит: «На плечо!»
Мы выходили на бульвар, окаймленный большими домами и фабриками. Прохожие становились более многочисленными. Мужчины и женщины гуськом шли на работу. Рядом с твердой, как сталь, колонной солдат, которая внедрялась в Париж, они казались сухими листьями, подхватываемыми с тротуара порывом ветра и уносимыми им куда-то. Я думал: «Жалко, что еще так рано! Я охотно дал бы двадцать су, чтобы войти под звуки фанфар».
Но на это нечего было рассчитывать. Большие часы на фасаде одной фабрики показывали 6 ч. 35 м. «Добрых буржуа нельзя будить в такую рань».
Усталость мягко ложилась на мою поясницу. Накануне у нас было учение; весь вечер мы провозились; и уж, конечно, дорога в товарном вагоне не могла восстановить наших сил. Я все еще чувствовал опьянение, но по иному, не в виде нервного возбуждения, а в виде тяжести в пояснице и в ногах. Мой ранец, набитый до верху, терзал мою спину, и винтовка на плече начинала порядком-таки тяготить меня.
Такое же чувство, наверное, испытывали многие другие. Но все держались бодро. Линии строя были удовлетворительны.
В рядах такт шагов был почти безукоризненным. Это было даже красиво: шум стольких шагов по мостовой. Каждый шаг напоминал удар дробительной машины. Вы знаете: продолжительный треск, продолжительное глухое ворчание.
Это можно было сравнить еще с шумом усовершенствованной хлеборезки, применяемой в некоторых булочных. Большой четырехфунтовый хлеб подводят под резак, сильно нажимают на рукоятку… Так вот, тот же шум, тот же яростный треск, но в тысячу раз сильнее.
Выходим на улицу Лион. Проехало несколько фиакров, к стеклянным дверцам которых прильнули лица.
Голова колонны, как ни в чем не бывало, выдвигается на самую середину площади Бастилии, пересекает ее, как будто это был учебный плац, и погружается в улицу Сент-Антуан. Прохожие останавливались. Трамваи останавливались. На империалах трамваев пассажиры перегибались через перила и старались заглянуть в самую глубь улицы Лион. Но мы знал, что как бы они ни наклонялись и как бы ни всматривались, им не удастся увидеть конец колонны.
Вдруг, когда мой взвод достигал середины площади, находился у самой колонны, мы слышим грохот, раскаты, точно перед нами рушился целый квартал. В первую минуту мы не могли сообразить, что происходит. Этот страшный шум исходил из улицы Сеит-Антуан и отдавался на площадь, которую он сразу заполнял, так что захватывало дух. Все содрогнулись: войска, лошади драгун, остановившиеся прохожие.
Но шум был ритмичен; он соответствовал шагу; он управлял шагом. Мы поняли: «Барабаны»!
Барабаны четырех полков грохотали все сразу на улице Сент-Антуан. Мы приближались ко входу в нее. Дыра улицы Сент-Антуан орала нам прямо в лицо.
Я больше не чувствовал себя. Я больше не сознавал, был ли у меня ранец, винтовка, ноги. Никогда я не ощущал столько силы. Шестиэтажные дома казались мне совсем маленькими. Все они как будто качались то в одну, то в другую сторону. Мне казалось, что я могу опрокинуть их одним толчком. Мне казалось, что вся улица готова обрушиться под грохот барабанов.
Но мы не были удовлетворены. Нам нужны были горны. Барабаны сотрясали Париж, дробили его на части, снизу, изнутри, как взрывы патронов. Нам нужны были горны, их пронзительный крик, нагло утверждающийся на развалинах.
Ждать нам пришлось недолго. Когда голова колонны равнялась с дворцом Сен-Поль, зазвучали горны. Их было столько, что крик их становился твердым, объемистым, массивным. Это был уже не звук, издаваемый металлом, но сам металл. Было такое впечатление, будто с каждою нотою механический молот обрушивается на Париж. Затем, после припева, все оркестры заиграли марш Тюренна. Звуки его ударяли о стены, как пушечные ядра.