Изменить стиль страницы

— Уверен.

Она встает, совещается с другим чиновником. Все смотрят на меня с некоторым изумлением и опасливостью, как на взрывчатое вещество, и не говорят мне больше ни слова. Я отхожу от окошечка.

Я провел там полчаса или три четверти часа в каком-то странном возбуждении. Смешно сказать: время перестало существовать для меня. Какая-то сила источалась из всех частей моего тела. Я не мог оставаться на месте. Я расхаживал взад и вперед по конторе. Голова моя испытыпала давление изнутри. Я вызывающе смотрел кругом. Я чувствовал, как огонь сверкает в моих глазах.

Некоторое время у меня не было никаких отчетливых мыслей. Потом горячо пожелал: «Лишь бы мы отправились вместе с другими!»

В этот момент я отчетливо ощутил зарождение событий. На основании газет я думал, что будет пущен в ход только парижский гарнизон. Об этом писали еще накануне. Двадцать или двадцать пять тысяч человек — это неплохо. Но вот оказывается, что снимаются с места также войска, расположенные в провинции. К Парижу стагиваются воинские поезда. Организуется настоящий поход на Париж, обложение Парижа, сжимание кольца, растянутого вокруг Парижа.

Наконец, пришел ответ. Мне протягивают листок. Я не захотел посмотреть в него тут же. Выхожу из конторы. Читаю:

«Захватите с собою всех, кроме больных и слабых».

Я у казармы. Когда я огибал окружающую ее стену, был слышен гул батальона, похожий на различаемый нами иногда в летние дни неясный дробный стук, который издается падающим вдалеке градом.

Я пересекаю двор. Во всем здании происходила возня, лихорадочные сборы, за исключением средней части, где размещались освобожденные.

Вхожу в канцелярию взвода. Там были ротный и батальонный командиры и унтер-офицеры. Все оборачиваются.

— Вы получили ответ?

— Да.

Бумагу выхватывают у меня из рук.

— Мы отправляемся! — говорит ротный.

Нужно было видеть их. Они испытывали крайнее возбуждение, но не выказывали никакой грубости.

Они были сердечны с вами, обращались по-приятельски.

Это было настолько непривычно для меня, что одно мгновенье я подумал, нет ли тут расчета — вы понимаете? Теперь я этого не думаю.

Батальонный командир сказал мне:

— Вы хорошо справились. Прекрасно! Вы оказали нам услугу.

А ротный:

— Ступайте живо! Снаряжайтесь! Предупредите своих товарищей. Нужно, чтобы работа закипела!

Я выхожу; сержанты за мною. Мы взбегаем по лестнице, перескакивая через четыре ступеньки.

Можете себе представить, какая суета поднялась у нас! Мы опаздывали на целый час по сравнению с другими ротами, а отправлялись одновременно с ними.

Сложенные на полках вещи летят вверх тормашками на койки. Кое-как чистим ружья. Снаряжение разбросано по полу. Мелкими вещами перекидываемся как мячиками. В ранцы суем что попало. Уминаем вещи коленом. Ремни стягиваем обеими руками. Сержанты прохаживаются из отделения и отделение без своих обычных покрикиваний, а напротив, отпуская добродушные шутки по нашему адресу. Не обходится, конечно, и без крепких словечек: на то уж казарма. Но никаких крайностей.

В шесть часов сорок минут мы были уже внизу, все четыре роты и наш взвод, позади сложенных в пирамидки ружей.

Наступила странная тишина. В рядах не переговаривались. Ротных не было видно; младшие офицеры стояли у своих команд, заложив руки за спину. С другого конца двора отчетливо доносились удары копыт лошади, которую держал под уздцы ординарец.

Мало-помалу на нас опускался вечер. С города веял легкий ветерок.

Так мы прождали, может быть, три четверти часа. Вдруг:

— В ружье! По своим местам!

Недоумевающий гул, разочарование. Ряды расстраиваются, мы медленно возвращаемся. Сержанты говорят нам:

— Ложитесь, если хотите, но не раздевайтесь. Мы отправляемся только в час тридцать утра.

Кое-кто вытянулся на койке. Никто не заснул. Разговаривали, курили, читали газеты. Некоторые стали перекладывать содержимое своих ранцев.

В половине первого мы зовем дежурных по кухне. Они возвращаются с чайниками. Вы знаете: настойка, немножко сдобренная ромом. Впрочем, горячо и не лишено приятности.

В час являются сержанты, увешанные небольшими пакетиками, как елочные деды.

— Встать! К койкам! Открыть подсумки!

И вот они раздают нам патроны, по два пакета на человека, пакеты совсем новенькие, пули D.

Это составляло по шестнадцать патронов на каждого.

Мы молчали; никогда наша казарма не была такою безмолвною.

Пакетики разорваны. Мы осторожно ощупываем холодные патроны на дне подсумков и нажимаем пальцами на их острые концы.

В час тридцать минут раздается команда: «Все марш вниз!»

Спускаемся. Никому не хотелось спать. Для того, чтобы отдать себе отчет о времени, приходилось смотреть на часы и соображать. Мы были как обалделые, и в то же время мысли наши отличались изумительною ясностью.

Я чувствовал щекотанье, мурашки, но не на теле, а на черепе. В два часа мы выстроились в длинный ряд перед совсем черными товарными вагонами, очень высокими и без ступенек.

Мы взбирались в сравнительно чинном порядке. Фонари отдельных взводов тускло поблескивали. В вагонах были расставлены низкие и узкие деревянные лавки, на которые мы уселись так плотно, как только можно было. Даже зубоскалы не издавали ни одного звука. Какой-то унтер время от времени ворчал себе что-то под нос, но не слишком раздражительно.

Что это: из наших вагонов вдруг убрали фонари? Наступила кромешная тьма. Не знаю, было ли это следствием нервного возбуждения, усталости или еще чего-нибудь. Не знаю, испытывали ли другие то же, что и я; но мне страшно захотелось рыдать, лить самые неподдельные слезы. У меня не было оснований бояться. В самом деле, что со мною могли сделать? Но слезы навертывались мне на глаза, и губы начинали дрожать.

Вдруг раздался сигнал горниста, единственный, широкий и холодный, как бы проникавший внутрь вашего тела. Поезд трогался.

День занялся, когда мы были еще в пути. Свет проникал через отдушины вагона. Спать приходилось кое-как, прислонившись друг к другу. Зад отек, шея одеревенела. Толчки колес воспринимались нижнею частью поясницы и передавались по позвоночному столбу.

Поезд уже останавливался три или четыре раза, вероятно, среди поля. Проехав без перерыва, может быть, три четверти часа, он вдруг снова останавливается и на этот раз больше не движется…

Я слышу, как некоторые говорят:

— Это Пантрюш.

Те, что сидели по краям скамей, вставали и пытались смотреть через отверстия отдушин. Но они были пробиты наискось, как в ставнях окон; вряд ли через них можно было много увидеть.

Тем не менее, некоторые уверенно заявляли:

— Да, это Пантрюш.

Другие возражали:

— Пантрюш? Никогда в жизни! Мы на вокзале Вильнев-Сен-Жорж.

В конце концов, не было ничего невозможного в том, что поезд направили через Вильнев-Сен-Жорж. Но кто-то авторитетно утверждал:

— Вильнев-Сен-Жорж? Как бы не так. Мы в Нуази-ле-Сек! Я узнаю пути.

В ответ лишь пожимали плечами. Я сидел посередине скамейки и не мог встать. Но я чувствовал: «Мы в Париже». Мне рассказывали, как одна женщина, желая избавиться от своей кошки, завезла ее в корзине из Пюто в Версаль. Кошка, однако, сразу же нашла дорогу. Типы вроде нас не лишены такого чутья.

Вдруг раздался короткий и глухой звук рожка. Послышалась команда, шум раскрываемых дверей. «Первая скамья, встать!» Наш вагон открывается. Яркий дневной свет вливается в него широким потоком. Мы сходим поодиночке. Нужно было прыгать с высоты в полметра. Совершая прыжок, я слышу, как на моем животе звякают шестнадцать патронов.

Я осматриваюсь и вижу огромную площадь, беспорядочно заставленную сотнею вагонов: по одиночке, по два, по три, как рогатый скот на рынке; сараи, бараки, покуда хватит глаз; кучи бочек, горы ящиков, надо всем этим железный мост с пролетами по сто метров, который мог бы пересечь целых три реки; и повсюду — слышите — повсюду: между вагонами, перед сараями, под пролетами моста войска, конные и пешне; красные панталоны, небесно-голубые мундиры, белые воротники. В глубине, перед горою угля, виднелись даже кирасы.