Двигаясь среди шума и грохота этой улицы, я почувствовал, как мое волнение мало-помалу увеличивается. Я продолжал идти к Марбл Арч, но уже в совершенной лихорадке.
Там стоит триумфальная арка, вроде той, что у нас на площади Карузель, и начинается Гайд-Парк, самый обширный из лондонских парков. У входа в парк — открытая площадка.
День склонялся к вечеру; все предметы были окутаны золотистым туманом, который, казалось, приподымал их над землею; отблески на оконных стеклах, на мраморной облицовке стен были похожи на огоньки в зрачках, на блестящие глаза. Мечталось о чем-то печальном, торжественном, вечном.
На площадке Гайд-Парка виднелись две или три черные группы. В каждой группе кто-нибудь проповедывал религиозное учение или политическую доктрину; прохожие толпились вокруг проповедника и молчаливо слушали его.
Оставалось еще большое голое пространство. Я стал посередине его и вдруг начал говорить.
Я очень плохо знал по-английски; я приехал в Лондон лишь шесть недель тому назад; произношение у меня было скверное, а словарь более чем ограниченный. То и дело приходилось затыкать французскими словами дыры в английских фразах.
Так вот! Я принялся говорить. Я перестал сознавать, где я, перестал соображать, что со мною, я не видел ничего и никого. Я был как во сне.
Сначала никто не обращал на меня внимания; я говорил совсем один в этом вечернем тумане. Затем подошли два или три человека и мигом образовалась маленькая толпа.
Что я говорил? Я не в силах передать вам свои выражения и даже мысли. Однако я помню, что слова навертывались мне на язык и укладывались в фразы с непривычною для меня легкостью.
Должно быть, я говорил им, что в России произошло кровавое и позорное событие; что некоторые из них, несомненно, читали телеграмму о нем, но читали рассеянно и легкомысленно; я говорил им, что я — француз, и что для них — англичан, и для меня — француза вся эта история является чужою и далекою, но что мы также европейцы и люди; что мы не будем заслуживать имени людей, если кровь не остановится в наших жилах при получении известия о таком злодеянии; я говорил им, что наш протест в этот вечер, в Лондоне, в уголку Гайд-Парка, не воскресит убитых; но что совсем не безразлично, что в этот час во всем мире все подлинные люди объявят вне человеческого закона убийц русского народа; что если есть бог, он не может остаться непоколебленным силою нашего протеста; а если бога нет, то на долю честных людей нашей земли выпадает почетная обязанность заменить его.
Мое волнение и неуклюжая речь не вызывали у них улыбки. Их бритые лица смотрели на меня открыто. Время от времени кто-нибудь из них кивал головою и с достоинством говорил: «Yes». Они ни разу не прервали меня, не выказали никакого нетерпения. Усвоение той или другой из моих особенно неуклюжих фраз видимо причиняло им немалое напряжение.
Когда я, наконец, умолк, они расступились, чтобы пропустить меня; некоторые приветствовали меня, приподнимая свои котелки.
Наступила ночь, было холодно. Я снова сел в «тьюб»; вот и все.
АТАКА АВТОБУСОВ
Когда однажды Бенэн и Брудье, желая скорее добраться до площади Бич, вздумали сесть в старинный омнибус Клиши-Ла Виллет, они заметили, что компания «заменила конную тягу механической» — такой обычный в настоящее время прием.
Как только они встретились в Посольстве с попивавшим свою рюмочку шофером, они поздравили его.
— Вам дали автобусы?
— Только совсем недавно, в понедельник.
— И вы доезжаете теперь до Троицы?
— До Троицы.
— Они очень удобны, эти экипажи.
— Да, они идут, нельзя пожаловаться. Ход легкий; они хорошо лавируют в толкотне и взбираются на подъемы. Пассажирам тоже удобнее сидеть. Проход для кондуктора немного тесноват; но при снисходительности… А затем они идут шибко… Что и говорить: прогресс.
Он минуточку подумал.
— А все же они не так внушительны, как первые автобусы с империалами.
— Что? Эти огромные колымаги?
— Да, эти монументы, поди же! Я слышал, как кто-то назвал их однажды гиппопотамами. Меткое сравнение, сударь. Им не хватало элегантности, не буду спорить. Но с помощью этих машин вы могли совершать вещи, каких вам не сделать с теперешними.
— Вы, вероятно, работали на них?
— Я шофер не с нынешнего понедельника! Я был шофером с самого начала. Я обслуживал одну из первых линий.
Он еще помолчал, затем:
— Да, мне пришлось пережить неприятности: ведь меня снова сделали обыкновенным кучером омнибуса.
Он опять погрузился в свои мысли; Бенэн и Брудье деликатно ожидали. Шофер продолжал:
— Вот почему я с таким видом знатока говорю вам о прежних автобусах. Повторяю, с этими машинами, с этими гиппопотамами, можно было выполнять такие вещи, наносить такие удары, о которых нечего и мечтать с другими машинами. Я совершенно убежден в этом.
— Удары?
— Да. Помните дело на улице Шапель? Атаку автобусов?
— Атаку?… Атаку автобусов?
— Нет.
— Выжу, что вы ничего не знаете. Чтобы понять словечко, нужно было присутствовать при этом. Газеты печатали глупости. Должно быть, компания жирно смазала их.
В это время я служил шофером на линии улица Пото — площадь Сен-Мишель. Жили мы неплохо. Служба тяжелая, кузова были не так хорошо подвешены, как в нынешних, особенно спереди, моторы шалили. Шоферам приходилось все время танцевать в сидении. Некоторые не вынесли. Такое впечатление, будто спинной мозг утряхивается на самый низ позвоночного столба. Да и рулевое колесо капризничало каждую минуту. Все руки себе поотбиваешь. Но платили нам неплохо, и жизнь не была так дорога, как теперь. Словом, нужно вам сказать, мы были нетребовательны: хотели только, чтобы не совсем забывали о нашем существовании. О забастовке и не помышляли.
Но вот начинают шевелиться железнодорожники. Вы помните?
Канитель тянулась несколько недель. В один прекрасный день разражается. Происходили столкновения, особенно в районе Шапель. Железнодорожников было несколько тысяч, они подзадоривали друг друга и желали, чтобы о них заговорили. Заметьте, что их требования были справедливы, но если бы им в первый же день дали то, чего они просили, они были бы довольны только наполовину. Им хотелось немного пошуметь. Это вносит разнообразие в монотонную жизнь.
А затем, когда в одном месте собрано много людей, то под конец начинается своего рода выделение желчи, которая накопляется и ищет, куда бы излиться. Если вы заставите тысячи богачей круглый год дышать одним и тем же воздухом, то и они в заключение объявят забастовку или устроят революцию.
Я много занимался синдикалистским движением. Каждую свободную минутку я проводил там, на улице Гранж-о-Бель. В парке улицы Шампионнэ я был непререкаемым авторитетом.
Я был в курсе всех дел. Меня пощупали в самом начале движения. Меня спросили:
— Могли бы железнодорожники, в случае нужды, рассчитывать на омнибусы?
Я ответил:
— Трудно сказать. Видно будет. Старайтесь справиться сами. В настоящий момент мы не склонны к забастовке. Но если понадобится маленькая поддержка, мы готовы.
Забастовка была в полном разгаре. В послеполуденное время вы на каждой улице встречали праздно-шатавшихся железнодорожников.
Вместе с другими я был приглашен на митинг, происходивший у Картера, на улице Шапель. Вы знаете?
Это огромная коробка. Нужно было забраться во второй этаж. Но уже нижний этаж был полон, как бульвар в карнавал. Немало времени нужно было потратить, чтобы добраться до лестницы. Толпа затирала вас. Наконец, я во втором этаже. Там было довольно тихо, густое, как соус, облако табачного дыма; но преобладало впечатление какой-то тяжести. Точно эта тысяча человек должна было поддерживать паровозный круг величиной в целую площадь.
Обсуждался вопрос о большом деле, затевавшемся в воскресенье, после полудня. Помнится, был четверг. Будет одновременно устроено несколько митингов в различных помещениях этого квартала; затем все соберутся на улице Шапель и направятся к товарной станции, которая, как вы знаете, выходит на площадь Шапель. Речи следовали за речами. Толпа мало-помалу возбуждается. У меня такое ощущение, точно я поднимаюсь в воздух. Я не чувствовал больше земли под своими ногами. Толпа тоже подымалась, как будто ее тянул вверх гигантский насос. Казалось, что она теперь висит в табачном дыму. Страшный шум проникал в меня через все поры моей кожи. Насколько помнится, в это время голосовали программу дня.