Именно этот портрет Василий привез бывшему попу-живописцу Бриллиантову на семидесятилетие на Уткину дачу вблизи деревни Устье.

Когда они вставили в белую рамку рисунок Петрова-Водкина, разоренная мастерская каким-то чудесным образом ожила.

Ночью, лежа на стариковом диване, Васька увешивал стены своими будущими картинами, обставлял ореховыми книжными шкафами, вновь загружал кухонный буфет серебром и фарфором.

Чтобы прогнать эти шорохи из своей души, он вставал босыми ногами на холодный паркет. Он даже на колени становился, касался лбом пола. И молчал — не выл…

Он знал, что биография его с крутыми жизненными поворотами и скандалами не состоялась. Теперь его жизнь потечет в этих стенах. И все, что будет у него впереди, не увенчается розами и даже принося удовлетворение, не принесет счастья, поскольку, заканчивая одну работу, он уже будет ввержен в огонь и лед следующей. И хладные рыбы ходили в кипящем огне, и жаркие птицы вырывались из огня с протяжными криками и уносились в медное небо.

«Не слушай тех трепачей, которые говорят, что пишут они исключительно для народа, — говорил старик. — Не слушай и тех трепачей, которые говорят, будто пишут они исключительно для себя. Слушай молчание тех, которые пишут для Бога и с ним имеют беседу, минуя церковь и все типическое — только с ним. «И звезда с звездою говорит». Образ этот еще Рублев утвердил в «Троице».

Ваську все же поразила мысль о том, что кончилась его биография, состоящая, как у всех людей, из маленьких и больших поступков, что превращается она в один протяженный момент времени, в пространстве которого творится цвет и форма, независимо от перемены мест и смены правительств — всё цвет и форма. И лишь один собеседник, лишь один диалог. Все остальное — озвученное молчание.

Василий писал быков. Тяжелых, трагических и несокрушимо честных.

— Почему вы так часто пишете быков? — спрашивали у него.

— Потому что их убивают.

— Но и овец убивают.

— Быков убивают не просто на мясо — их истребляют. Стирают из памяти. Бык Минотавр. Он связан с космосом. Он жил там когда-то. Мино — тавр. Лунный бык.

— И наш колхозный? — Этот вопрос задала Таня Пальма.

— И ваш колхозный. Минотавр не чудовище, грязное и кровавое. Он древний бог — космический разум. Победа Тесея над Минотавром — это победа новой религии — «светлой», то есть понятной, над религией «темной», где уже утрачены смыслы. Откуда и каким образом появились знаки зодиака? Они оттуда, от лунного быка, от полей, где вместо травы сверкающие самоцветы. Но, заметь, обе религии: и «темная» религия Минотавра и «светлая» религия олимпийцев — были все-таки внешними по отношению к человеку. Христос указал человеку на космос внутри него самого, на согласие Бога и человека внутри человека. А быков по-прежнему убивают. Но они все еще надеются на понимание.

— Вам их жаль?

— А тебе?

— Мне как вам — вы умнее.

Таня была тогда маленькая, ходила за Егоровым по пятам, как упрямая дочка, и задавала вопросы. Он быстро распознал их суть: она спрашивала, чтобы стать с ним вровень, — если тебе отвечают, значит, тебя уважают, значит, ты интересен, а не просто хвост. И когда в его ответах она чувствовала это самое равенство и уважение, она прибавляла к ним какой-то маленький плюсик, и получалась любовь. Тогда она его жалела. Мол, наверное, никто никогда ему вкусных оладий не напек. Если он не против, она напечет. «И Михаил Андреевич покушает».

Иногда Таня вдруг налетала на какого-нибудь мальчишку или парня и избивала его кулаками и коленями и даже кусалась.

— Что ты? — попервости спрашивал ее Василий.

Она отвечала:

— Он, зараза, меня за попку щипал.

Мальчишки бормотали, что они, мол, в шутку, но краснели и уходили. Чаще всего Таня дралась с парнем по имени Гоша, длинным и носатым.

— Не стерпеть, — говорил он. — Она такая вот уродилась — так и хочется ущипнуть. У нас тетка Валя маленькую Нюську за попку укусила.

Парню было тогда лет шестнадцать. Сейчас он уже армию отслужил.

— Вот дурак, — сказала тогда Таня Пальма, а Василий Егоров взял да и ущипнул ее за попку. Таня помигала ресницами, вздохнула и сказала, как на собрании:

— Я понимаю причину вашего хулиганского поступка. Но даже этот вопиющий факт не может изменить моего хорошего отношения к вам.

Егоров погладил ее по голове, хотел спросить, а как она понимает причину его хулиганского поступка, и не спросил.

С возрастом, с каждой разрешенной им живописной задачей, желание говорить о чем-либо сложном или малопонятном у Василия Егорова пропадало, он все чаще обращался к самым простым образам, например, клал клубки деревенских шерстяных ниток на полированный стол. Иногда он писал втемную, как бы отключив сознание. И все чаще обращался к образу юной девушки в сарафане, с головой, склоненной к плечу. Девушка была задумчивая, несущая в себе зерно некой другой природы, но это всегда была Таня Пальма.

И в тот день, когда возник разговор о пожаре, Василий Егоров писал на втором этаже у окна Таню.

— Почему вы меня так часто пишете? — спросила она.

— Ты ближе всех к абсолюту.

— Тогда напишите меня с ребенком на руках.

Василий долго молчал, смотрел в окно. И Таня смотрела в окно. За их спинами раздался ненатуральный смех, кто-то сказал:

— Да нарисуй ты ей ребеночка, командир. Если она так хочет.

Им в затылок дышали братья Свинчатниковы. В полосатых заграничных рубахах. В белых кроссовках. И ухмылялись.

— Ух, я бы нарисовал ей, — сказал один.

— Ей уже можно. Уже неподсудно, — сказал второй.

Кривляясь, они объяснили свое присутствие в доме:

— Внизу дверь открыта, барин. Мы покричали — никого. Поднялись, а тут вы. Красиво тут. Как в церкви. Храм.

Василия поразило, что брат этот, наверное, Яков, сразу и точно распознал суть бриллиантовского дома: не галерея, не музей, но храм — от свежих стен исходил как бы свет лампад.

— Рекомендую вам уйти, — сказал он братьям.

— А мы что? Думаешь, мы вломились? Мы покричали. Вот так… — Братья заорали, приложив ладони ко рту: — Есть тут кто?!

— Ну, есть, — раздалось негромко с лестницы.

Михаил Андреевич сошел в зал. Сказал:

— Спасибо за пиво. Прошу. — Он распахнул дверь, ведущую вниз, в кухню. — В гости ходят не по крику, а по приглашению.

— А вы нас не приглашаете? — без ерничества спросил Яков. — И никогда?

— И никогда.

— Ну, может быть, позовете. Есть такие случаи, когда всех зовут.

— Какие же?

— К примеру — пожар.

Михаил Андреевич побледнел. И Василий Егоров, наверное, побледнел — сердце его подскочило к горлу. Но и братья Свинчатниковы не засмеялись. Они все же не на всякое слово ржали.

— И на пожар я, господа, вас не позову. Прошу, — Михаил Андреевич шевельнул дверь.

Братья, пожав плечами, пошли вниз. Михаил Андреевич и Василий Егоров спустились за ними. И Таня Пальма следом. На улице возле дома братья Свинчатниковы были как бы скованы, но, поднявшись на дорогу, ведущую из Устья в Сельцо, чистую, сиренево-розовую, не изрытую тракторами и тяжелогружеными самосвалами, они подтянули штаны, словно от этого и зависела их скованность, и завели крикливую беседу:

— В Вышнем Волочке такие ребята гуляют — соколы-подлеты, они за пять пол-литров что хочешь запалят, хоть храм, хоть милицию.

— Что за пять — за два. Чирк — и дым столбом.

— Нет, за два не пойдут, им за два лень. За пять в самый раз. Три пол-литра перед делом и два пол-литра после. Ну и пиво, конечно, чтобы уж совсем хорошо.

— На сколько человек?

— Тут и один управится. Но! Одному скучно. Двое…

Василий Егоров глянул на своего друга-товарища. Если слова братьев Свинчатниковых можно было расценивать как злую, но все-таки трепотню, то в их интонации была такая безнадежная реальность, что у Василия засосало под ложечкой. Таня Пальма кусала пальцы.

— Подонки, — говорила она. — Подлые подонки…