Изменить стиль страницы

Храпченко молчит.

Сталин:

– Вы член партии? Председатель Комитета по делам искусств, кажется?

– Да, был.

– Как же вы не знаете, какое было главное дело в жизни Ленина? Нехорошо! Октябрьская революция!

– Да, правильно, товарищ Сталин. Октябрьская революция.

Сталин:

– Ну? Какую картину надо показывать? Какую?

Храпченко:

– «Ленин в Октябре»?

Сталин:

– «Ленин в Октябре». А почему вы поставили «Ленин в 1918 году»?

– Да ведь – это режиссер, э-э, отказался сокращать. Они ведь, знаете, режиссеры, они ведь, вот отказался, вот, сокращать…

– Ну так дайте целиком!

Погнали снова в Образцовую типографию менять порядок.

В Большом театре снова готовятся перемены. Мы хватаем «Ленин в Октябре» – и в Большой театр – проверять экземпляр.

Приходим.

Там уже всех выгоняют вон. И оркестры, и хоры, балеты, певцов и чтецов. Все надевают собольи шапки, шубы с бобровыми воротниками, ворчат простуженными голосами. Их всех гонят, всех до одного. Чекисты гонят.

Власик злой, распоряжается. Увидел меня, зафыркал что-то:

– Успеете проверить?

– Успею.

Проверили. Смотрю, опять нет надписи «Ромм». Вырезано вместе с Каплером.

Погнали опять на хронику вставлять надпись «Ромм».

Я просмотрел картину. Уже шестой час. Поскакал домой. Скорей – черный костюм давай! Давай белую рубашку, галстук нацеплять, Сталинские премии (у меня к тому времени их было четыре), орден Ленина, медали.

Назад.

Прибегаю.

Поздно. Уже началось. Правительство уже на сцене. Уже идут аплодисменты. Все стоят. Правительство стоит. Народ аплодирует. Идет овация.

Коридоры пустые. Я бегу скорей искать ложу бельэтажа, куда у меня пропуск. Прибегаю в бельэтаж. Пусто. Подбегаю к капельдинеру, сую ему билет.

– Где тут ложа номер такой-то?

Тот смотрит.

– Это так… Этак… Вам к товарищу полковнику, – почтительно говорит.

Смотрю, действительно, стоит полковник МГБ, весь в красных петличках, в параде, строгий. Подбегаю к нему.

– Товарищ полковник! Вот, к вам направили. Мне в ложу. Вот билет. Товарищ Власик передал.

Полковник берет билет. Делает шаг назад, осматривает меня с ног до головы, внимательно приглядываясь особенно к заднему карману. Так, заглядывая…

Потом говорит:

– Молодец. Хорошо. Очень хорошо. Молодец.

Я ничего не понимаю. Почему молодец?

Он дает мне обратно билет и говорит:

– Ложа № 13. Войдешь, свободное место. Рядом сидит академик в шапочке. Твой объект.

Я поглядел на полковника. Да какой объект? Еще не сразу понимаю. Потом понял.

Батюшки! Да я же с билетом Власика! Я ж особый сотрудник!

Гляжу на полковника, разинув рот. Потом думаю, ну, что ж делать! Придется идти в ложу. Иду в ложу. Ложа уже полна. Одно место свободно. Самое крайнее в переднем ряду. А рядом правительство. Значит, мое место рядом с правительственной ложей.

Ну, а на стуле рядом со мной – старичок-академик, смо-о-о-рщенный как гриб, вроде Карпинского, не знаю уж его фамилии.

Я пробираюсь. Тихонечко сажусь.

Он мне:

– Здравствуйте!

Я ему:

– Здравствуйте!

Смотрю на него и думаю: если ты вот будешь в Сталина стрелять, я должен грудью закрыть, выстрел принять на себя, а тебя задушить руками. И думаю: душить-то тебя нетрудно! Что в тебе жизни-то? Ну, цыпленок!

Сел.

Ну, так прошла торжественная часть. Все поглядываю я на этого академика. Думаю: «Мой объект. Ежели вытащит пистолет, значит я должен – раз! – схватить, задушить, потом принять на себя! Так, интересно!»

Перерыв.

А вот после перерыва в эту правую ложу расселось все правительство и, так сказать, все руководящие деятели. А вот рядом со мной, рукой можно достать, Молотов сидит, с самого краю. А так как я на приемах бывал, он меня узнал. Кивнул мне. И я ему кивнул. И думаю:

– Не знаешь ты, Вячеслав Михайлович, что я тебя сейчас грудью от академика защищать буду.

Вот так я был сексотом.

Ну, а почему меня полковник-то похвалил, – пистолет не видно, раз, ордена и Сталинские премии настоящие, и костюм хорошо сшит, и не похож.

Действительно, не похож.

В дни смерти Сталина

Рассказ одного знакомого

Можно назвать это также «Черта характера» – черта характера великого вождя.

Было это в дни смерти Сталина. Какая тогда была обстановка, все знают, помнят, то есть не все, а те, кто пережил. В кино, может быть, было чуть легче, чем в других областях, но все равно нелегко. Тяжело было быть евреем – ужасно, стыдно и страшно. Сжималась какая-то петля. Из знакомых в те дни были арестованы Игорь Нежный, Маклярский. В группе было страшно. Все наглее делался Викторов-Алексеев.

А тут процесс врачей-убийц, много врачей знакомых. В общем, жутко было. Машина дежурила все время под окном. Каждый звонок ночью заставлял вскочить. Звук остановившейся машины – и сердце забьется; я чувствовал – долго не протянуть.

Уже вызывал меня Рязанов, заместитель Большакова, намекал: работать мы вам позволим, но группу буду подбирать сам, будете под особым наблюдением. Я сказал:

– Режиссер, который не может набрать группу, уже не режиссер.

Он говорит:

– Ну, ваше дело. А чем займетесь?

Я говорю:

– Сценарии буду писать.

– А мы их ставить не будем. Вы поймите, Михаил Ильич, речь идет о вашей работе, а может быть, и больше. Мы о вашем благе заботимся. Мы сохранить вас хотим.

Эрмлер был в это время уже уволен в документальную кинематографию. Арнштам уволен, Райзман в Латвию куда-то. В общем, сладко было.

Ну, чувствовал я, что, вот, последние дни; уже примерялись мы с Лелей, что будет, как будет, что делать, если это случится?

А тут – подох!

Ну, объявления в газетах, траурные речи. На улицах миллион народа. Масса погибших в давке – все это знают. Растерянная Наташка. В доме растерянность. Только отчетливо помню: сознанием я понимал – слава богу, может быть, будет легче! Может быть, уцелеем.

А сердце как-то не мирилось, потому что в то же время я сердцем как-то верил в Сталина. Помню, Леля меня ночью спрашивает, глаза широко открыты:

– Роммочка, что же с нами будет?

Я ей говорю:

– Леля, хуже не будет… хуже не будет. – Говорю, и сам не верю.

Вот в этом странном состоянии, в котором многие тогда пребывали, решил я пойти к одному знакомому – хорошему человеку, большому, умному человеку. Жил он в Доме правительства. Решил просто пойти, поговорить с ним. Незадолго до этого Леля у него была, еще до смерти Сталина, рассказывала, что со мной творится, как меня травят, что происходит, и говорит ему:

– Может быть, к Берии пойти?

Он ей:

– Упаси вас бог появляться у этого человека, упаси вас бог!

Пошел я к нему, говорю ему: так и так, мол. Имя-отчество не хочу упоминать, он меня ведь не уполномочил рассказывать-то.

– Что будет?

Он говорит:

– Давайте пойдем на кухню, там можно спокойнее говорить.

Повел меня на кухню, пустил воду из крана, зажег четыре конфорки газовые и говорит:

– Расскажу я вам одну историю. Несколько лет назад я получил высокое назначение. Получил от Сталина. Поручено мне было составить доклад по одному очень важному делу.

(Но я тоже этого дела излагать не буду, потому что сразу будет понятно, к кому это я пришел.)

– Доложить должен был на Политбюро. Вот прихожу, являюсь на Политбюро первый раз в жизни. Сидят все члены Политбюро, Сталин во главе. Ну, тут Маленков, Каганович, Берия, Ворошилов, Молотов, – все. Докладываю. Докладываю объективно: дело крупное, потребует огромных капиталовложений, которые должны пойти за счет других отраслей народного хозяйства. Поэтому, естественно, надо было подумать, идти на него или не идти. Ну, я доложил, выслушали все, первое слово берет Ворошилов, говорит: «А зачем нам это? Огромные капиталовложения, придется сократить другие, очень важные отрасли, в том числе вооружение армии, развитие промышленности, строительство. А эффект какой? Не нужно нам это, в общем, пока что». И пока Ворошилов говорил, Сталин чуть-чуть нахмурился.