Изменить стиль страницы

– Михаил Константинович, ведь есть простейший выход: по-моему, Абрам Матвеевич Роом мечтает поставить картину об академике Павлове. Всего одна буква разницы, не заметят там.

Все пришли в полный восторг.

– Правильно, правильно! Всего одна буква разницы!

Ну, он с этим предложением пошел к Большакову. Большаков из себя вышел, стал красный, говорят, как свекла.

– Вы что думаете, товарищ Сталин не разбирается, где Роом, а где Ромм? Очень даже хорошо разбирается. Это оставьте. Надо заставить Ромма ставить, настоящего Ромма ставить, а не Роома. Вот так.

Роому не дали, Роом впоследствии стал ставить «Суд чести», «Павлова» в конце концов передали Рошалю, а со мной происходили вот все эти неприятности. Однажды ночью ко мне позвонил Калатозов и говорит:

– Срочно приезжайте ко мне домой.

Приехал я к нему среди ночи. Что такое? На субботу назначено заседание, будет Большаков, все заместители, вам будет еще раз предложено ставить «Академика Павлова», вы, конечно, откажетесь, и тогда пойдет доклад в ЦК с предложением на пять лет лишить вас права постановок – в назидание прочим.

Я говорю:

– Что же мне делать?

Калатозов говорит:

– По-моему, надо заболеть.

Ну, я так и сделал. Назавтра я сказался больным. В субботу меня вызывает Большаков, а я болен. Мне присылают врача. Ну, я лежу в постели, дома.

В течении полутора месяцев я не выходил из комнаты, и за эти полтора месяца, по совету Калатозова и еще другого зама – Кузакова (очень хороший парень был Кузаков, заместитель Большакова), по их совету срочно писал совсем другой сценарий. Когда будет положен сценарий, тогда будет труднее со мной расправляться.

Полтора месяца я не выходил даже во двор. Раза три в неделю меня заходили проведать – то тот, то другой, чтобы посмотреть, болен я действительно или не болен, но поймать меня не могли.

Написал я сценарий – как раз «Русский вопрос», по пьесе Симонова. Позвонил Кузакову. Кузаков говорит: – Как ваше здоровье? Я говорю:

– Уже поправляюсь.

Он мне говорит:

– Пришлите.

Я ему прислал сценарий, он мне его утвердил. И все. Начал я «Русский вопрос», диверсия Большакова не состоялась.

И вот делаю я пробы «Русского вопроса», и как раз в это время и прошел суд чести над Роскиным и Клюевой.

Однажды вечером вся съемочная группа была в павильоне, снимали кого-то из актеров, а второй режиссер мой – Викторов-Алексеев – поехал на общегородское собрание кинематографистов, посвященное как раз организации суда чести. Приезжает оттуда часов в десять, входит в павильон зеленый, отзывает меня тихо в сторону и говорит:

– Михаил Ильич, только что выступал Большаков, объявил состав суда чести. Там будет Козлов, профессор, Пудовкин, еще кто-то судьями, а первое дело будут разбирать ваше – дело о низкопоклонских письмах Михаила Ромма к белоэмигранту Михаилу Чехову. А вторым делом будет дело какого-то оператора, который выменял у пленного немца золотое кольцо на буханку хлеба. Я говорю: – Не может быть!

– Да нет, говорит, я сам слышал: дело о низкопоклонском письме Михаила Ромма к белоэмигранту Михаилу Чехову.

Это знаменитый актер Михаил Александрович Чехов, действительно эмигрировавший году в двадцать девятом или тридцатом, когда был расформирован Второй МХАТ. Он уехал за границу, остался там и работал в Голливуде.

Году в сорок пятом действительно состоялась своеобразная переписка. Он написал нам письмо по случаю показа в Америке первой серии «Ивана Грозного», критиковал метод работы Эйзенштейна с актером и писал, что, дорогие друзья, мы ждем именно от вас настоящего искусства, здесь у нас капитализм, одни торгаши и т. д. и т. п., а вот эта картина – и прочее, прочее – она нам очень не понравилась.

Письмо Чехова было опубликовано в журнале ВОКСа. Такой был «Бюллетень ВОКСа». И вскорости позвонил мне Кеменов, председатель тогдашний ВОКСа, и сказал, что вот, Михаил Ильич, надо ответить Чехову. Мы посоветовались с Эйзенштейном, он просил, чтобы на это письмо, на критику «Ивана Грозного», ответили бы вы. И кстати, неплохо было бы в конце письма, так сказать, намекнуть Чехову, что неплохо бы ему вернуться домой, что мы его ждем или что-то в этом роде, потому что он сейчас оказал нам большие услуги во время войны. Вообще, он хочет вернуться, как Вертинский, как Куприн и другие, вот хорошо было бы намекнуть, что мы его примем, так вежливо написать ему. И поскольку он там обращается «дорогие друзья», и к нему надо обратиться «дорогой Михаил Александрович».

Я говорю:

– Ну почему же именно я?

– Да вот так вот, Сергей Михайлович просил. Назавтра позвонил мне Пудовкин, тоже присоединился к этой просьбе. Я справился у Эйзенштейна, Эйзенштейн подтвердил, что он просит меня написать это письмо. Я действительно написал его, причем позвонил Кеменову и сказал, что вот там вся теоретическая часть, критика, ответ на критику, – это все я беру на себя, а вот заключительные фразы, дипломатические, с приглашением, – я написал ряд вариантов, потому что не очень знаю, как же это, в общем, нужно писать, как это пишутся такие вещи, поэтому я там написал и что мы все вас ждем, и не забыли, с одной стороны, с другой стороны – еще какие-то слова, – вы выберите лучший вариант и отправьте.

Кеменов действительно выбрал один из вариантов этого заключения и отправил его. В «Бюллетене ВОКСа» по ошибке сотрудницы Елизаветы Михайловны Смирновой было напечатано это письмо со всеми любезными вариантами финала. Было это в сорок пятом году, еще не началась холодная война. На мое горе, такой профессор Гридасов раскопал это письмо с ответом и прочел лекцию во ВГИКе под названием «Творческая перекличка через океан», расхваливая как меня, так и Чехова. А кто-то из студентов сообщил о сем власть предержащим, а это дошло до Большакова.

Вот Большаков и решил предать меня суду чести.

Вот так это было.

Ну, я в тот же вечер звоню Большакову. Мне отвечает секретарша:

– Иван Григорьевич занят, говорить с вами не может.

Я звоню его заместителю, Саконтикову. Ну, о нем будет отдельный разговор. Саконтиков – он немножко заика, в золотых очках, с холодным взглядом человек. Он мне отвечает:

– Товарищ Ромм, вы знаете меру содеянного вами и отвечать будете перед судом чести, который определит меру вашей вины как режиссера, члена партии и гражданина советского общества. А больше ничего добавить не могу. Суд чести решит вашу судьбу.

Вот так.

Пришел я домой, думаю – вот еще. Рассказал Леле это дело. Ну, всеобщее волнение началось. Мне звонки, всевозможные советы – как быть, что делать? Я поскакал в ВОКС, к этой самой Смирновой, добывать копию письма и чтобы она подтвердила, что в бюллетене по ошибке напечатан не тот вариант, который пошел к Чехову, с одной любезной фразой в конце, а вариант, в котором десять любезных фраз в конце – из-за них-то главным образом мне и влетело.

Елизавета Михайловна сидит и плачет. Она с работы снята. Я хотел к Кеменову пойти – Кеменов уже с работы снят. Она оказалась мужественной, хорошей женщиной, написала мне такое заявление – подтвердила правду.

А тут пошли собрания. И на «Мосфильме» было собрание партийное, с активом, и в Студии киноактера, еще где-то. И каждый раз мне приходилось сидеть на трибуне, рядом с президиумом, давать объяснения, как я дошел до жизни такой и как это я написал письмо белоэмигранту Чехову, как это получилось, как Кеменов давал мне поручение. И каждый раз мне говорили, что как же это вы, Михаил Ильич, да как же это случилось, да как это вы написали? Вы ж должны были понимать, Чехов вот не вернулся, вы его приглашали и т. д. и т. п.

С каждым собранием делалось все хуже. Люди, правда, здоровались со мной, но так, опустивши глаза. А иные старались пробежать мимо; стал создаваться вокруг нас вакуум. А если и говорили, то оглянувшись, нет ли кого-нибудь рядом? Тогда сочувствовали, трясли руку и убегали.

И вот этот период был, пожалуй, самый тяжкий, потому что все ждал я, когда же наконец состоится партком, на котором будет вынесено решение о предании суду чести, потому что судам чести предавали парткомы. Но партком все как-то не назначался, тянулось все. А на каждом собрании часа три приходилось сидеть, и мучительно шло время. Один выступал, другой выступал, третий выступал. И все нужно было слушать, слушать, слушать, слушать… слушать.