Изменить стиль страницы

— Здесь я не говорю о делах! Если «на войне как на войне», то «в спальне как в спальне»!..

Она встала и отошла к стене. Она понимала: он казнил ее за вторжение, казнил наиболее легким для него и наиболее оскорбительным для нее способом. Точно и тонко он казнил Тину ее же оружием—тем положением, в которое она себя поставила сейчас. Она не была для него ни знакомой, ни дочерью знакомого, ни девушкой, которая нравилась ему и однажды заставила разоткровенничаться. Для него существовала сейчас лишь дерзкая просительница, которую надо было как можно беспощаднее казнить за дерзость. Второй раз в жизни ей захотелось убить человека. Она смежила веки.

— Я пришла сюда потому, что не могла добиться разговора с вами на работе. Я пришла к вам как к коммунисту говорить о деле, которое для меня важнее жизни.

— Что касается дела… — Он откинул одеяло и сел. В смятении она подумала, что он сейчас встанет при ней в одном белье, лишь бы наказать и оскорбить беспощаднее. Но он был в пижаме. Поднявшись, он продолжал: — Что касается дела, то вам давно пора понять, что все ваши письма, заявления, и тем более подобные авантюры не принесут пользы. Скорее наоборот…

— Но речь идет о человеке, пострадавшем невинно! Нетерпеливым и повелительным жестом он остановил ее.

— Если речь идет о деле, то вам надо знать, что решаю не я, а закон и обстоятельства дела.

Он шел к двери, она загородила дверь и заторопилась:

— Я вас понимаю… обстоятельства будут за него. Я прошу об одном: скорее и тщательнее разобраться в этих обстоятельствах! Ведь невинно… Ни вести, ни передачи… Он стар, нездоров, он ранен на войне! Он не вынесет!.. Кого просить? К кому идти? Ведь я всех молю сейчас об одном — ускорить разбирательство!

Он медленно ответил:

— Ускорить?.. Может быть, это и придется сделать. Он прошел в ванную и крикнул оттуда шоферу:

— Костя, проводите Тину Борисовну!..

— Начались занятия в институте. Тина переселилась в общежитие. Соседки по комнате при ней, как при тяжко больной, понижали голос и сдерживали смех. Их заботы трогали ее, но она понимала, как трудно девушкам, из которых брызжет молодость и веселье, поминутно ощущать близость чужого горя. Она уходила заниматься в библиотеку, бродила одна по улицам, а в те часы, которые проводила в общежитии, занималась хозяйством всей комнаты. Она прибирала, чистила. Засияли окна, лампы, чайники. Блестели белизной салфетки и скатерти, а она все искала дела для тревожных рук. Она знала, что отец сохраняет мужество, и старалась быть достойной его дочерью.

Ее ждало еще одно испытание. Ее вызвали в комитет комсомола. Пятикурсница Лопаткина, изможденная, желтолицая женщина с лихорадочными глазами взяла слово:

— Я считаю, что в наших рядах не место человеку, который родственные связи ставит выше комсомольской принципиальности, который жил бок о бок с врагом и не смог или не захотел распознать и разоблачить врага-Бот почему я и группа товарищей подали заявление об исключении студентки Карамыш из рядов ВЛКСМ.

На Тину нашло непреодолимое оцепенение. Она едва выдавила несколько слов:

— Отец не враг… Он коммунист… Он лучший из людей…

— Неубедительно! — крикнула Лопаткина. — Бездоказательно! Ты его защищаешь — значит ты сочувствуешь врагу?!

Тину спросили:

— Что еще вы можете сказать?

Она молчала. Она чувствовала, что молчание губит ее, и не могла раскрыть рта. «Что говорить? Оправдываться? В чем?»

— Ну что вы, ребята?! — услышала она удививший всех досадливый и нетерпеливый голос своего однокурсника Володи Бугрова. Бугров был спортивной гордостью института и поэтому обычно не утруждал себя студенческими занятиями и делами.

На стадионе славились «бугровские рывки». До середины дистанции Бугров бежал вразвалку, поглядывая по сторонам, чуть ли не посвистывая. В конце «делая рывок». Рывок не всегда оканчивался удачей, но всегда придавал остроту состязаниям и приносил спортсмену успех у девушек. В институте Бугров тоже занимался «рывками»— полгода ничего не делал, а перед экзаменами его начинали вытаскивать всем курсом. Его любили и прощали ему провалы на экзаменах за спортивные успехи и природное добродушие. Беззастенчивость, с которой он получал плохие отметки и приносил на экзамены чертежи, сделанные руками девушек, вызывала в Тине пренебрежение. Что может сказать о ней этот недалекий «баловень стадиона»?

Обычной своей ленивой развалкой он вышел вперед. Весь он был кофейно-коричневого цвета — с лица и рук не сошел еще спортивный загар, светло-карие глаза, казалось, выгорели на солнце. Пшеничный, тоже выгоревший на солнце, чуб дыбился над темным лбом. От него веяло солнцем, курортной непринужденностью, пляжным бездумьем. Он никогда не выступал на собраниях. Почему он вдруг выступил? Что он мог сказать? Губы его кривились досадливо-брезгливой гримасой.

Тина подумала: «Сейчас скажет: «Что там долго возиться? Голоснем за исключение — и вся недолга».

Он вышел вперед и повторил:

— Ну что это, ребята? Ведь сказано: дети за отцов не отвечают! Ее упрекают, что она не распознала врага. Так его вся область не распознала. Что же вы от нее ходите?

— Ты хорошо ее знаешь? Можешь ручаться? — спросила Лопаткина.

— Да вовсе я ее не знаю! «Здрасте-прощайте» — все знакомство. Но я же из принципа! Вы обвиняете: почему она сейчас молчит? Да если б мне кто-нибудь сказал, что я бандит и сочувствую бандитам, разве я стал бы разговаривать? Я бы дал в зубы— и никакого разговора!

— А если б с тобой говорил официально член комитета? — спросила Лопаткина.

— Все равно дал бы в зубы.

Бугров, не поворачивая головы, покосился на Лопаткину и сделал едва приметное, но такое лукавое и выразительное движение плечом и кулаком, что все рассмеялись: здоровье и добродушие Бугрова заражали. Все сразу показалось проще, легче и здоровее. Большинство выступавших поддержали Бугрова.

После заседания комитета Тине хотелось поблагодарить его хоть взглядом. Проходя мимо, она нарочно задержалась, но он не взглянул на нее. Как всегда, он стоял в окружении.

Худенький, маленький студентик тыкал его в грудь и, чуть заикаясь, говорил:

— Ч-человек, загубленный стад-дионом! Если б тебя не загубили лавры стад-диона, ты мог бы стать ч-чело-веком!

— Правильно выступил Володька!

— «Бугровский рывок»!

Несмотря ни на что, в мире были справедливость и свет. Тина ушла с облегченной душой. Еще непоколебимее стала Тинина уверенность в том, что отец скоро будет дома. Придет кто-то безбоязненный и здоровый духом, скажет простые, истинные слова, и все в мире встанет на свое место.

Наступили холода. Тина снова стала добиваться свидания с Кириловым. Она поймала его у машины, и он назначил ей час приема.

Ее принял один из его помощников и сообщил, что отец умер неделю назад.

Тина не могла идти в общежитие, не могла говорить. Без цели и без смысла она шла по улицам. Ноябрьский холодный дождь то хлестал, то сеялся мелкой моросью, то снова поливал землю косыми струями; городские улицы сменились переулками пригорода, потом началось поле, за полем снова дома. Тина шла и шла. Она очнулась в незнакомой деревушке. Долго стояла на ветру у автобусной остановки, вымокла до последней нитки. Дождь, холод, физическое страдание отвлекали ее от того страшного, что она узнала, о чем боялась думать.

Глубокой ночью она добралась до общежития. Она была рада тому, что огонь погашен и девушки спят. Она была не в силах рассказывать. Не зажигая огня, не раздеваясь, она свалилась на постель.

К утру у нее начался бред. Через день ее с воспалением легких увезли в больницу.

Целыми днями она лежала, плотно сомкнув веки. Она видела львиную голову отца, его добрые воспаленные глаза. Она думала о нем непрерывно. Она вспоминала то летящее утро, в которое он вернулся. Как они счастливы были оба! Зачем он вернулся, зачем не умер в один час с матерью? Умереть за родину, на славном поле боя, в один час и рядом с любимой… Никогда не испытать того, что он испытал в последние дни…