– Так за что же вы браните меня?
– Погоди, дай сказать слово! Где же я браню? Я говорю только, чтоб ты была посерьезнее…
– Как, уж и бегать нельзя: это разве грех? А вон братец говорит…
– Что он говорит?
– Что я слишком уж… послушная, без бабушки ни на шаг…
– А ты не слушай его: он там насмотрелся на каких-нибудь англичанок да полячек! те еще в девках одни ходят по улицам, переписку ведут с мужчинами и верхом скачут на лошадях. Этого, что ли, братец хочет? Вот постой, я поговорю с ним…
– Нет, бабушка, не говорите, – он рассердится, что я пересказала вам…
– И хорошо сделала, и всегда так делай! Мало ли что он наговорит, братец твой! Видишь что: смущать вздумал девочку!
– Разве я девочка? – обидчиво заметила Марфенька. – Мне четырнадцать аршин на платье идет… Сами говорите, что я невеста!
– Правда, ты выросла, да сердце у тебя детское, и дай Бог, чтоб долго таким осталось! А поумнеть немного не мешает.
– А зачем, бабушка: разве я дура? Братец говорит, что я проста, мила… что я хороша и умна как есть, что я…
Она остановилась.
– Ну, что еще?
– Что я «естественная»!..
Татьяна Марковна помолчала, по-видимому толкуя себе значение этого слова. Но оно почему-то ей не понравилось.
– Братец твой пустяки говорит, – сказала она.
– Ведь он умный-преумный, бабушка.
– Ну, да – умнее всех в городе. И бабушка у него глупа: воспитывать меня хочет! Нет, ты старайся поумнеть мимо его, живи своим умом.
– Господи! ужели я дура такая?
– Нет, нет, ты, может быть, поумнее многих умниц… – бабушка взглянула по направлению к старому дому, где была Вера, – да ум-то у тебя в скорлупе, а пора смекать…
– Зачем же, бабушка?
– А хоть бы затем, внучка, чтоб суметь понять речи братца и ответить на них порядком. Он, конечно, худого тебе не пожелает; смолоду был честен и любил вас обеих: вон имение отдает, да много болтает пустого…
– Не все же он пустое болтает: иногда так умно и хорошо говорит…
– И Полина Карповна не дура: тоже хорошо говорит. Я не сравниваю Борюшку с этой козой, а хочу только сказать, – острота остротой, а ум умом! Вот ты и поумней настолько, чтоб знать, когда твой братец говорит с остротой, когда с умом. На остроту смейся, отвечай остротой, а умную речь принимай к сердцу. Острота фальшива, принарядится красным словцом, смехом, ползет, как змей, в уши, норовит подкрасться к уму и помрачить его, а когда ум помрачен, так и сердце не в порядке. Глаза смотрят, да не видят или видят не то…
– За что же вы, бабушка, браните меня? – с нетерпением спросила Марфенька.
У ней даже навернулись слезы.
– Вы говорите: не хорошо бегать, возиться с детьми, петь – ну, не стану…
– Боже тебя сохрани! Бегать, пользоваться воздухом – здорово. Ты весела, как птичка, и дай Бог тебе остаться такой всегда, люби детей, пой, играй…
– Так за что же браните?
– Не браню, а говорю только: знай всему меру и пору. Вот ты давеча побежала с Николаем Андреевичем…
Марфенька вдруг покраснела, отошла и села в угол. Бабушка пристально поглядела на нее и начала опять, тоном ниже и медленнее.
– Это не беда: Николай Андреич прекрасный, добрый – и шалун такой же резвый, как ты, а ты у меня скромница, лишнего ни себе, ни ему не позволишь. Куда бы вы ни забежали вдвоем, что бы ни затеяли, я знаю, что он тебе не скажет непутного, а ты и слушать не станешь…
– Не прикажите ему приходить! – сердито заметила Марфенька. – Я с ним теперь слова не скажу…
– Это хуже: и он, и люди бог знает что подумают. А ты только будь пооглядчивее, – не бегай по двору да по саду, чтоб люди не стали осуждать: «Вон, скажут, девушка уж невеста, а повесничает, как мальчик, да еще с посторонним…»
Марфенька вспыхнула.
– Ты не красней: не от чего! Я тебе говорю, что ты дурного не сделаешь, а только для людей надо быть пооглядчивее! Ну, что надулась: поди сюда, я тебя поцелую!
Бережкова поцеловала Марфеньку, опять поправила ей волосы, все любуясь ею, и ласково взяла ее за ухо.
– Николай Андреич сейчас придет, – сказала Марфенька, – а я не знаю, как теперь мне быть с ним. Станет звать в сад, я не пойду, в поле – тоже не пойду и бегать не стану. Это я все могу. А если станет смешить меня – я уж не утерплю, бабушка, – засмеюсь, воля ваша! Или запоет, попросит сыграть: что я ему скажу?
Бабушка хотела отвечать, но в эту минуту ворвался в комнату Викентьев, весь в поту, в пыли, с книгой и нотами в руках. Он положил и то и другое на стол перед Марфенькой.
– Вот теперь уж… – торопился он сказать, отирая лоб и смахивая платком пыль с платья, – пожалуйте ручку! Как бежал – собаки по переулку за мной, чуть не съели…
Он хотел взять Марфеньку за руку, но она спрятала ее назад, потом встала со стула, сделала реверанс и серьезно, с большим достоинством произнесла:
– Je vous remercie, monsieur Викентьев: vous êtes bien aimable.[120]
Он вытаращил глаза на нее, потом на бабушку, потом опять на нее, поерошил волосы, взглянул мельком в окно, вдруг сел и в ту же минуту вскочил.
– Марфа Васильевна, – заговорил он, – пойдемте в залу, к террасе – смотреть: сейчас молодые проедут…
– Нет, – важно сказала она, – merci, я не пойду: девице неприлично высовываться на балкон и глазеть…
– Ну, пойдемте же разбирать новый романс…
– Нет, благодарю: я ужо попробую одна или при бабушке…
– Пойдемте к роще – сядем там: я почитаю вам новую повесть.
Он взял книгу.
– Как это можно! – строго сказала Марфенька и взглянула на бабушку, – дитя, что ли, я!..
– Что это такое, Татьяна Марковна? – говорил растерянный Викентьев, – житья нет от Марфы Васильевны!
Викентьев посмотрел на них обеих пристально, потом вдруг вышел на середину комнаты, сделал сладкую мину, корпус наклонил немного вперед, руки округлил, шляпу взял под мышку.
– Mille pardons, mademoiselle, de vous avoir derangее,[121] – говорил он, силясь надеть перчатки, но большие, влажные от жару руки не шли в них. – Sacrebleu! çа n’entre pas – oh, mille pardons, mademoiselle…[122]
– Полно вам, проказник, принеси ему варенья, Марфенька!
– Oh! Madame, je suis bien reconnaissant. Mademoiselle, je vous prie, restez de grâce![123] – бросился он, почтительно устремляя руки вперед, чтоб загородить дорогу Марфеньке, которая пошла было к дверям. – Vraiment, je ne puis pas: j’ai des visites а faire… Ah, diable, çа n’entre pas…[124]
Марфенька крепилась, кусала губы, но смех прорвался.
– Вот он какой, бабушка, – жаловалась она, – теперь monsieur Шарля представляет: как тут утерпеть!
– А что, похоже? – спросил Викентьев.
– Полно вам, Божьи младенцы! – сказала Татьяна Марковна, у которой морщины превратились в лучи и улыбка озарила лицо. – Подите, Бог с вами, делайте, что хотите!
XIX
На Марфеньку и на Викентьева точно живой водой брызнули. Она схватила ноты, книгу, а он шляпу, и только было бросились к дверям, как вдруг снаружи, со стороны проезжей дороги, раздался и разнесся по всему дому чей-то дребезжащий голос.
– Татьяна Марковна! высокая и сановитая владычица сих мест! Прости дерзновенному, ищущему предстать пред твои очи и облобызать прах твоих ног! Приими под гостеприимный кров твой странника, притекша издалеча вкусить от твоея трапезы и укрыться от зноя полдневного! Дома ли Богом хранимая хозяйка сей обители!.. Да тут никого нет!
Голова показалась с улицы в окно столовой. Все трое, Татьяна Марковна, Марфенька и Викентьев, замерли, как были, каждый в своем положении.
– Боже мой, Опенкин! – воскликнула бабушка почти в ужасе. – Дома нет, дома нет! на целый день за Волгу уехала! – шепотом диктовала она Викентьеву.
120
Благодарю вас, господин Викентьев: вы очень любезны (фр.).
121
Тысяча извинений, сударыня, за беспокойство (фр.).
122
Проклятье! не надеваются – о, простите, сударыня… (фр.)
123
О! Сударыня, я вам очень признателен. Прошу вас, мадемуазель, пожалуйста, останьтесь! (фр.)
124
Но я, право, не могу: я должен сделать несколько визитов… А, черт, не надеваются… (фр.)