– Для страсти не нужно годов, кузина: она может зародиться в одно мгновение. Но я и не уверяю вас в страсти, – уныло прибавил он, – а что я взволнован теперь – так я не лгу. Не говорю опять, что я умру с отчаяния, что это вопрос моей жизни – нет; вы мне ничего не дали, и нечего вам отнять у меня, кроме надежд, которые я сам возбудил в себе… Это ощущение: оно, конечно, скоро пройдет, я знаю. Впечатление, за недостатком пищи, не упрочилось – и слава Богу!
Он вздохнул.
– Чего же вы хотите? – спросила она.
– Меня оскорбляет ваш ужас, что я заглянул к вам в сердце…
– Там ничего нет, – монотонно сказала она.
– Есть, есть, и мне тяжело, что я не выиграл даже этого доверия. Вы боитесь, что я не сумею обойтись с вашей тайной. Мне больно, что вас пугает и стыдит мой взгляд… кузина, кузина! А ведь это мое дело, моя заслуга, ведь я виноват… что вывел вас из темноты и слепоты, что этот Милари…
Она слушала довольно спокойно, но при последнем слове быстро встала.
– Если вы, cousin, дорожите немного моей дружбой, – заговорила она, и голос у ней даже немного изменился, как будто дрожал, – и если вам что-нибудь значит быть здесь… видеть меня… то… не произносите имени!
«Да, это правда, я попал: она любит его! – решил Райский, и ему стало уже легче, боль замирала от безнадежности, оттого, что вопрос был решен и тайна объяснилась. Он уже стал смотреть на Софью, на Милари, даже на самого себя со стороны, объективно.
– Не бойтесь, кузина, ради Бога, не бойтесь, – говорил он. – Хороша дружба! Бояться, как шпиона стыдиться…
– Мне бояться и стыдиться некого и нечего!
– Как нечего, а света, а их! – указал он на портреты предков. – Вон как они вытаращили глаза! Но разве я – они? Разве я – свет?
– И правду сказать, есть чего бояться предков! – заметила совершенно свободно и покойно Софья, – если только они слышат и видят вас! Чего не было сегодня! и упреки, и declaration,[64] и ревность… Я думала, что это возможно только на сцене… Ах, cousin… – с веселым вздохом заключила она, впадая в свой слегка насмешливый и покойный тон.
В самом деле ей нечего было ужасаться и стыдиться: граф Милари был у ней раз шесть, всегда при других, пел, слушал ее игру, и разговор никогда не выходил из пределов обыкновенной учтивости, едва заметного благоухания тонкой и покорной лести.
Другая бы сама бойко произносила имя красавца Милари, тщеславилась бы его вниманием, немного бы пококетничала с ним, а Софья запретила даже называть его имя и не знала, как зажать рот Райскому, когда он так невпопад догадался о «тайне».
Никакой тайны нет, если она приняла эту догадку неравнодушно, так, вероятно, затем, чтоб истребить и в нем даже тень подозрения.
Она влюблена – какая нелепость, Боже сохрани! Этому никто и не поверит. Она по-прежнему смело подняла голову и покойно глядела на него.
– Прощайте, кузина! – сказал он вяло.
– Разве вы не у нас сегодня? – отвечала она ласково. – Когда вы едете?
«Лесть, хитрость: золотит пилюлю!» – думал Райский.
– Зачем я вам? – отвечал он вопросом.
– Вижу, что дружба моя для вас – ничто! – сказала она.
– Ах, неправда, кузина! Какая дружба: вы боитесь меня!
– Слава Богу, мне еще нечего бояться.
– Еще нечего? А если будет что-нибудь, удостоите ли вы меня вашего доверия?
– Но вы говорите, что это оскорбительно: после этого я боялась бы…
– Не бойтесь! Я сказал, что надежды могли бы разыграться от взаимности, а ее ведь… нет? – робко спросил он и пытливо взглянул на нее, чувствуя, что, при всей безнадежности, надежда еще не совсем испарилась из него, и тут же мысленно назвал себя дураком.
Она медленно и отрицательно покачала головой.
– И… быть не может? – все еще пытливо спрашивал он.
Она засмеялась.
– Вы неисправимы, cousin, – сказала она. – Всякую другую вы поневоле заставите кокетничать с вами. Но я не хочу и прямо скажу вам: нет.
– Следовательно, вам и бояться нечего ввериться мне! – с унынием договорил он.
– Parole d’honneur,[65] мне нечего вверять.
– Ах, есть, кузина!
– Что же такое хотите вы, чтоб я вверила вам, dites positivement.[66]
– Хорошо: скажите, чувствуете ли вы какую-нибудь перемену с тех пор, как этот Милари…
Она сделала движение, и лицо опять менялось у нее из дружеского на принужденное и холодное.
– Нет, нет, pardon – я не назову его… с тех пор, хочу я сказать, как он появился, стал ездить в дом…
– Послушайте, cousin… – начала она и остановилась на минуту, затрудняясь, по-видимому, продолжать, – положим, если б… enfin si c’etait vrai[67] – это быть не может, – скороговоркой, будто в скобках, прибавила она, – но что… вам… за дело после того, как…
Он вспыхнул.
– Что за дело! – вдруг горячо перебил он, делая большие глаза. – Что за дело, кузина? Вы снизойдете до какого-нибудь parvenu,[68] до какого-то Милари, итальянца, вы, Пахотина, блеск, гордость, перл нашего общества! Вы… вы! – с изумлением, почти с ужасом повторял он.
А она с изумлением смотрела на него, как он весь внезапно вспыхнул, какие яростные взгляды метал на нее.
– Но он, во-первых, граф… а не parvenu… – сказала она.
– Купленный или украденный титул! – возражал он в пылу. – Это один из тех пройдох, что, по словам Лермонтова, приезжают сюда «на ловлю счастья и чинов», втираются в большие дома, ищут протекции женщин, протираются в службу и потом делаются гран-сеньорами. Берегитесь, кузина, мой долг оберечь вас! Я вам родственник!
Все это он говорил чуть не с пеной у рта.
– Никто ничего подобного не заметил за ним! – с возрастающим изумлением говорила она, – и если папа и mes tantes[69] принимают его…
– Папа и mes tantes! – с пренебрежением повторил он, – много знают они: послушайте их!
– Кого же слушать: вас?
Она улыбнулась.
– Да, кузина, и я вам говорю: остерегайтесь! Это опасные выходцы: может быть, под этой интересной бледностью, мягкими кошачьими манерами кроется бесстыдство, алчность и бог знает что! Он компрометирует вас…
– Но он везде принят, он очень скромен, деликатен, прекрасно воспитан…
– Все это вы видите в своем воображении, кузина, – поверьте!
– Но вы его не знаете, cousin! – возражала она с полуулыбкой, начиная наслаждаться его внезапной раздражительностью.
– Довольно мне одной минуты было, чтоб разглядеть, что это один из тех chevaliers d’industrie,[70] которые сотнями бегут с голода из Италии, чтобы поживиться…
– Он артист, – защищала она, – и если он не на сцене, так потому, что он граф и богат… c’est un homme distingue.[71]
– А! вы защищаете его – поздравляю! Так вот на кого упали лучи с высоты Олимпа! Кузина! кузина! на ком вы удостоили остановить взоры! Опомнитесь, ради Бога! Вам ли, с вашими высокими понятиями, снизойти до какого-то безвестного выходца, может быть самозванца-графа…
Она уже окончательно развеселилась и, казалось, забыла свой страх и осторожность.
– А Ельнин? – вдруг спросила она.
– Что Ельнин? – спросил и он, внезапно остановленный ею. – Ельнин – Ельнин… – замялся он, – это детская шалость, институтское обожание. А здесь страсть, горячая, опасная!
– Что же: вы бредили страстью для меня – ну, вот я страстно влюблена, – смеялась она. – Разве мне не все равно – идти туда (она показала на улицу), что с Ельниным, что с графом? Ведь там я должна «увидеть счастье, упиться им»!
Райский стиснул зубы, сел на кресло и злобно молчал. Она продолжала наслаждаться его положением.