III
В конце августа пошли дожди, и на дачах задымились трубы, где были печи, а где их не было, там жители ходили с подвязанными щеками, и, наконец, мало-помалу, дачи опустели.
Обломов не казал глаз в город, и в одно утро мимо его окон повезли и понесли мебель Ильинских. Хотя уж ему не казалось теперь подвигом переехать с квартиры, пообедать где-нибудь мимоходом и не прилечь целый день, но он не знал, где и на ночь приклонить голову.
Оставаться на даче одному, когда опустел парк и роща, когда закрылись ставни окон Ольги, казалось ему решительно невозможно.
Он прошелся по ее пустым комнатам, обошел парк, сошел с горы, и сердце теснила ему грусть.
Он велел Захару и Анисье ехать на Выборгскую сторону, где решился оставаться до приискания новой квартиры, а сам уехал в город, отобедал наскоро в трактире и вечер просидел у Ольги.
Но осенние вечера в городе не походили на длинные, светлые дни и вечера в парке и роще. Здесь он уж не мог видеть ее по три раза в день; здесь уж не прибежит к нему Катя и не пошлет он Захара с запиской за пять верст. И вся эта летняя, цветущая поэма любви как будто остановилась, пошла ленивее, как будто не хватило в ней содержания.
Они иногда молчали по получасу. Ольга углубится в работу, считает про себя иглой клетки узора, а он углубится в хаос мыслей и живет впереди, гораздо дальше настоящего момента.
Только иногда, вглядываясь пристально в нее, он вздрогнет страстно, или она взглянет на него мимоходом и улыбнется, уловив луч нежной покорности, безмолвного счастья в его глазах.
Три дня сряду ездил он в город к Ольге и обедал у них, под предлогом, что у него там еще не устроено, что на этой неделе он съедет и оттого не располагается на новой квартире, как дома.
Но на четвертый день ему уж казалось неловко прийти, и он, побродив около дома Ильинских, со вздохом поехал домой.
На пятый день они не обедали дома.
На шестой Ольга сказала ему, чтоб он пришел в такой-то магазин, что она будет там, а потом он может проводить ее до дома пешком, а экипаж будет ехать сзади.
Все это было неловко; попадались ему и ей знакомые, кланялись, некоторые останавливались поговорить.
– Ах ты, Боже мой, какая мука! – говорил он весь в поту от страха и неловкого положения.
Тетка тоже глядит на него своими томными большими глазами и задумчиво нюхает свой спирт, как будто у нее от него болит голова. А ездить ему какая даль! Едешь, едешь с Выборгской стороны да вечером назад – три часа!
– Скажем тетке, – настаивал Обломов, – тогда я могу оставаться у вас с утра, и никто не будет говорить…
– А ты в палате был? – спросила Ольга.
Обломова так и подмывало сказать: «был и все сделал», да он знает, что Ольга взглянет на него так пристально, что прочтет сейчас ложь на лице. Он вздохнул в ответ.
– Ах, если б ты знала, как это трудно! – говорил он.
– А говорил с братом хозяйки? Приискал квартиру? – спросила она потом, не поднимая глаз.
– Его никогда утром дома нет, а вечером я все здесь, – сказал Обломов, обрадовавшись, что есть достаточная отговорка.
Теперь Ольга вздохнула, но не сказала ничего.
– Завтра непременно поговорю с хозяйским братом, – успокоивал ее Обломов, – завтра воскресенье, он в присутствие не пойдет.
– Пока это все не устроится, – сказала задумчиво Ольга, – говорить ma tante нельзя и видеться надо реже…
– Да, да… правда, – струсив, прибавил Обломов.
– Ты обедай у нас в воскресенье, в наш день, а потом хоть в среду, один, – решила она. – А потом мы можем видеться в театре: ты будешь знать, когда мы едем, и тоже поезжай.
– Да, это правда, – говорил он, обрадованный, что она попечение о порядке свиданий взяла на себя.
– Если ж выдастся хороший день, – заключила она, – я поеду в Летний сад гулять, и ты можешь прийти туда; это напомнит нам парк… парк! – повторила она с чувством.
Он молча поцеловал у ней руку и простился с ней до воскресенья. Она уныло проводила его глазами, потом села за фортепьяно и вся погрузилась в звуки. Сердце у ней о чем-то плакало, плакали и звуки. Хотела петь – не поется!
На другой день Обломов встал и надел свой дикий сюртучок, что носил на даче. С халатом он простился давно и велел его спрятать в шкаф.
Захар, по обыкновению, колебля подносом, неловко подходил к столу с кофе и кренделями. Сзади Захара, по обыкновению, высовывалась до половины из двери Анисья, приглядывая, донесет ли Захар чашки до стола, и тотчас, без шума, пряталась, если Захар ставил поднос благополучно на стол, или стремительно подскакивала к нему, если с подноса падала одна вещь, чтоб удержать остальные. Причем Захар разразится бранью сначала на вещи, потом на жену и замахнется локтем ей в грудь.
– Какой славный кофе! Кто это варит? – спросил Обломов.
– Сама хозяйка, – сказал Захар, – шестой день все она. «Вы, говорит, много цикорию кладете да не довариваете. Дайте-ко я!»
– Славный, – повторил Обломов, наливая другую чашку. – Поблагодари ее.
– Вон она сама, – говорил Захар, указывая на полуотворенную дверь боковой комнаты. – Это у них буфет, что ли; она тут и работает, тут у них чай, сахар, кофе лежит и посуда.
Обломову видна была только спина хозяйки, затылок и часть белой шеи да голые локти.
– Что это она там локтями-то так живо ворочает? – спросил Обломов.
– Кто ее знает! Кружева, что ли, гладит.
Обломов следил, как ворочались локти, как спина нагибалась и выпрямлялась опять.
Внизу, когда она нагибалась, видны были чистая юбка, чистые чулки и круглые, полные ноги.
«Чиновница, а локти хоть бы графине какой-нибудь; еще с ямочками!» – подумал Обломов.
В полдень Захар пришел спросить, не угодно ли попробовать их пирога: хозяйка велела предложить.
– Сегодня воскресенье, у них пирог пекут!
– Ну, уж, я думаю, хорош пирог! – небрежно сказал Обломов. – С луком да с морковью…
– Пирог не хуже наших обломовских, – заметил Захар, – с цыплятами и с свежими грибами.
– Ах, это хорошо должно быть: принеси! Кто ж у них печет? Эта грязная баба-то?
– Куда ей! – с презрением сказал Захар. – Кабы не хозяйка, так она и опары поставить не умеет. Хозяйка сама все на кухне. Пирог-то они с Анисьей вдвоем испекли.
Чрез пять минут из боковой комнаты высунулась к Обломову голая рука, едва прикрытая виденною уже им шалью, с тарелкой, на которой дымился, испуская горячий пар, огромный кусок пирога.
– Покорно благодарю, – ласково отозвался Обломов, принимая пирог, и, заглянув в дверь, уперся взглядом в высокую грудь и голые плечи. Дверь торопливо затворилась.
– Водки не угодно ли? – спросил голос.
– Я не пью; покорно благодарю, – еще ласковее сказал Обломов, – у вас какая?
– Своя, домашняя: сами настаиваем на смородинном листу, – говорил голос.
– Я никогда не пивал на смородинном листу, позвольте попробовать!
Голая рука опять просунулась с тарелкой и рюмкой водки. Обломов выпил: ему очень понравилось.
– Очень благодарен, – говорил он, стараясь заглянуть в дверь, но дверь захлопнулась.
– Что вы не дадите на себя взглянуть, пожелать вам доброго утра? – упрекнул Обломов.
Хозяйка усмехнулась за дверью.
– Я еще в будничном платье, все на кухне была. Сейчас оденусь; братец скоро от обедни придут, – отвечала она.
– Ах, а propos о братце, – заметил Обломов, – мне надо с ним поговорить. Попросите его зайти ко мне.
– Хорошо, я скажу, как они придут.
– А кто это у вас кашляет? Чей это такой сухой кашель? – спросил Обломов.
– Это бабушка; уж она у нас восьмой год кашляет.
И дверь захлопнулась.
«Какая она… простая, – подумал Обломов, – а есть в ней что-то такое… И держит себя чисто!»
До сих пор он с «братцем» хозяйки еще не успел познакомиться. Он видел только, и то редко, с постели, как, рано утром, мелькал сквозь решетку забора человек, с большим бумажным пакетом под мышкой, и пропадал в переулке, и потом, в пять часов, мелькал опять, с тем же пакетом, мимо окон, возвращаясь, тот же человек и пропадал за крыльцом. Его в доме не было слышно.
А между тем заметно было, что там жили люди, особенно по утрам: на кухне стучат ножи, слышно в окно, как полощет баба что-то в углу, как дворник рубит дрова или везет на двух колесах бочонок с водой; за стеной плачут ребятишки или раздается упорный, сухой кашель старухи.
У Обломова было четыре комнаты, то есть вся парадная анфилада. Хозяйка с семейством помещалась в двух непарадных комнатах, а братец жил вверху, в так называемой светелке.
Кабинет и спальня Обломова обращены были окнами на двор, гостиная к садику, а зала к большому огороду, с капустой и картофелем. В гостиной окна были драпированы ситцевыми полинявшими занавесками.
По стенам жались простые, под орех, стулья; под зеркалом стоял ломберный стол; на окнах теснились горшки с еранью и бархатцами и висели четыре клетки с чижами и канарейками.
Братец вошел на цыпочках и отвечал троекратным поклоном на приветствие Обломова. Вицмундир на нем был застегнут на все пуговицы, так что нельзя было узнать, есть ли на нем белье или нет; галстук завязан простым узлом, и концы спрятаны вниз.
Он был лет сорока, с прямым хохлом на лбу и двумя небрежно на ветер пущенными такими же хохлами на висках, похожими на собачьи уши средней величины. Серые глаза не вдруг глядели на предмет, а сначала взглядывали украдкой, а во второй раз уж останавливались.
Рук своих он как будто стыдился, и когда говорил, то старался прятать или обе за спину, или одну за пазуху, а другую за спину. Подавая начальнику бумагу и объясняясь, он одну руку держал на спине, а средним пальцем другой руки, ногтем вниз, осторожно показывал какую-нибудь строку или слово и, показав, тотчас прятал руку назад, может быть, оттого, что пальцы были толстоваты, красноваты и немного тряслись, и ему не без причины казалось не совсем приличным выставлять их часто напоказ.
– Вы изволили, – начал он, бросив свой двойной взгляд на Обломова, – приказать мне прийти к себе.
– Да, я хотел поговорить с вами насчет квартиры. Прошу садиться! – вежливо отвечал Обломов.